Его встречали на машинах еще в аэропорту, катили сразу на место, а уж там… Шашлыки, уха из форели и отдых у подножия Белухи после подъема к ледникам. А под конец – охота на кабанов…
В позапрошлом году как-то слушок прошел, что, мол, Петра Кирилловича ждут. А вскорости Анютку и еще двух женщин отправили на дальнюю заимку собирать и сушить белые грибы. Анютке тогда нездоровилось, она даже председателя просила, чтобы освободил ее от этих грибов. Но он и слушать не стал. Со слезами, но баба отправилась. Что скажешь, раз колхозу надо…
Когда жизнь стала понемногу налаживаться, деревенские иногда в отпуск отправлялись и обязательно в Москву заглядывали. Столицу посмотреть, кое-что приобрести. Кто у Петра Кирилловича останавливался, иных он в Дом колхозника устраивал или в гостиницу – у кого какой карман.
В те годы деревня оживала, люди строились, хозяйства расширялись. Материалов не хватало, кто-то председателям и подсказал: земляк ваш в Москве – шишка. Списались с Зубовым – вскорости на станцию вагон шифера прикатил. Потом-то привыкли, что вроде так оно и надо, когда стали получать от него цемент, металл, стекло, а в первый-то раз удивились. Думали, что только государство может распоряжаться…
В самом конце семидесятых кое-кто из наших умудрялся детей своих через Петра Кирилловича в институты, техникумы устраивать, а то и просто рабочим на стройку, но с общежитием. Хоть плотником, да в Москве. Глядишь, женится, а там и квартиру…
В Москву ехали не с пустыми руками – везли медок таежный, свиные окорока, соленую рыбку… Кто в благодарность, кто авансом на будущее: внуки уже подрастали, в город тянулись.
Никто не считал это взяткой. За окорок и в техникум-то не примут, не то что в институт или университет. Одна прописка чего стоит!..
Везли подарки! Петр Кириллович каждого встречал, определял на ночлег, помогал. Бывало, сам и по Москве поводит, объяснит, покажет. Ума-то ему не занимать – университетский диплом!
Говорят, будто председателя нашего райисполкома и кого-то из крайкома даже в останкинский ресторан водил, на башню. Там и москвичи-то не многие бывали.
Ну а как из Москвы вернутся, разговоров в деревне – на целую зиму: уж такой он дельный, грамотный, кругом у него связи, знакомства, и все-то он про Москву знает, и везде-то у него свои люди…
Многие из наших, побывав у Петра Кирилловича, рассказывали, что про меня он особо вспоминал: что это, мол, Саня Егоров ни разу не покажется? Как-никак школьный дружок… Мне, конечно, хотелось, да все дела не позволяли, и с деньгами негусто.
А тут так сложилось, что подошел и наш черед. Мой младший сын в том году школу заканчивал, хотел только в московский институт поступать. Решил я с Петькой поговорить. «Не должен он мне отказать», – думал я.
Нагрузились мы гостинцами от соседей – председателя колхоза, директора зверосовхоза – и махнули с Анютой: вначале в Ленинград – это все-таки моя родина, а потом в Москву… В Ленинграде сдали вещи в камеру хранения и не спеша двинулись по Невскому, радуясь весеннему солнышку. На Анютке – коричневые сапоги на толстой микропористой подошве для деревенской грязи, а на мне – кроличья шапка с вытертым до неприличия мехом.
Идем, и аж глазам не верится: народу – как на гулянии, вроде праздник. Непривычно…
Встретились с двоюродным братом, наговорились, переночевали. Ему рано на работу, а мы – по городу. Анютка как завернет в какой магазин на Невском, так ее оттуда не вытащишь: все ей надо посмотреть, прицениться, а то и померить. По Гостиному Двору моталась полдня, а я бродил вокруг, вспоминал довоенное детство: милиционеров в белых гимнастерках, ломовых извозчиков на битюгах, трамваи на Невском… Дворец пионеров обогнул. Представлял, как Николай Первый встречался с Александром Сергеевичем в Аничковом дворце, и почему-то отсчитывал время от тех лет, когда жил поэт: было такое-то событие при нем или уже без него? Видел он то или иное здание или нет?
Погостили несколько дней. Жена брата через знакомую достала нам билеты на «Красную стрелу».
В купе постели заправлены, как для бар. Поезд тронулся – мы сразу на боковую.
Вагон покачивает, словно ребенка в люльке баюкает, свет притушен, все спят, и Анютка моя затихла – намаялась, бедняга, за эти дни.
А меня и сон не берет: война, война… Сколько недель тащились теплушки от Ладоги, сколько моих сверстников, блокадных ребятишек, осталось в ярославской, уральской земле!..
Лучше не вспоминать. Не приведи Господи, как говорят, вновь пережить!
И все-таки я живой остался, а другие муки приняли и погибли. Конечно, если бы не война, жил бы и я в Ленинграде, а с живым отцом да со старшими братьями у меня бы, наверное, все поиному сложилось.
Эвакуированных расселили на зиму кого куда. Нас привели в дом, где жили мать с дочерью. Кузьмовна, так звали хозяйку, сторожила зерно в амбарах, а дочка, Татьяна Степановна, учила в школе русскому языку и литературе. Моя мама устроилась на ферму, я – в шестой класс, а бабушка – дома, старенькая была.
Картошка у нас не переводилась: помогали и соседи, и дальние. Деревенские блокадников жалели. Иногда мучицы приносили в чашке, молока, а с жирами было туго. Тогда бабушка с трудом сняла с пальца золотое кольцо, после которого до самой смерти вдавленная полоска осталась, и променяла на сало, чтобы меня и маму поддержать.
Летом мы начали строить землянку: не хотели стеснять людей. Выкопали яму размером с небольшую комнату и спуск, как лестницу. Дядя Вася, колхозный конюх на деревянной ноге, сбил из глины русскую печку, соорудил из старых жердей стропила над ямой – вроде маленькой двускатной крыши, уложил хворост вместо обрешетки, накидал соломы для тепла, закрыл все дерном, навесил низенькую дверь на планках, и мы вселились. Платы он не взял, поэтому мама отнесла его жене свое кольцо.
Печку надо было просушить, а мы этого не знали. Два раза истопили, и бабушка устроила на ней лежанку. От сырости она вскорости простудилась, заболела и зимой умерла.
Похоронили ее в мерзлую землю, засыпав могилу комками да снегом. О том, что бабушки нет, отцу на фронт не писали. Два старших брата моих пропали без вести еще в сорок первом.
Керосин в школе экономили. Письменные уроки проходили в светлое время, устные – утром и вечером. Учеба у меня не ладилась. Учительница первое время присматривалась, а перед Новым годом спросила: «Ты почему уроки не готовишь?» – «Темно». – «Что, керосина нет?» – «Да». – «Приходи сегодня с посудинкой».
Я почистил маленькую баночку из-под кильки в томате и в сумерках, чтобы ребятня не видела, отправился к учителке.
В избе у них вкусно пахло щами. Привалившись к дверному косяку, я разглядывал герань за белыми занавесками и жадно втягивал аппетитный запах щей. «Баночку принес?» – спросила Екатерина Степановна. «Вот», – показал я. «Пойдем», – накинула стеганку учителка. «Катарина, – шевельнулась занавеска на русской печке, – сабе-то оставь!»
Мы поднялись на чердак. Возле слухового окна стояла полная трехведерная бутыль в плетенке. Екатерина Степановна долго раскачивала пробку, смахнула пыль с глиняной миски, плеснула в нее керосина, наполнила мою баночку, а остаток вылила обратно.
Учеба немного сдвинулась. Писал я при коптилке, читал на шестке, когда топилась печка… А потом и день стал прибавляться.
К весне у нас кончилась картошка, и стало совсем голодно. Днем солнышко уже припекало, оголяя землю. Чуть свет, по морозцу, я бегал на тока, ломая тонкий ледок. Вытаявшие зернышки я вырубал топором вместе с землей и в мешке тащил домой. Мама землю отмачивала в воде, а из пшеницы варила кашу.
Могилу бабушкину мы весной поправили, рябинку посадили. Она любила зелень, цветы.
Летом принесли похоронку на отца.
Осенью рядом с бабушкиной могилой посадили черемуху.
В честь братьев моих мама ничего не посадила – ждала их. Пропали – не погибли, так люди говорили.
Тогда, в одно время с нами, приехала семья Зубовых из Москвы – женщина с тремя сыновьями. Двое были старше меня, а Петька – ровесник мне. Их так и звали: москвичи, а нас – ленинградские. Они тоже бедно жили, но все-таки лучше нас – как-никак трое парней. Соберемся, бывало, зимой за дровами: они чуть не воз на санках волокут, а я – вязанку. А печка одна, что у них, то и у нас, – только давай. Или за калиной: они почти мешок наберут, а я – ведерко. Им на четверых, а нам на двоих. Пареная калина с брюквой или свеклой вкуснее, но деревенские уже ничего бесплатно не давали: война всех поприжала, а покупать – на что? В пареной калине много косточек, ели без разбору – сытнее казалось.
Петькины братья почти год упражнялись с деревянными винтовками: зимой – по воскресеньям, а летом – вечерами, после работы. И – на фронт. Зимой моя мать с их «командиром» ругалась: они нашу землянку за блиндаж примут и штурмуют, в дверь прикладами стучат, а дверь-то на ремешках висела, кое-как слеплена – за мешковину соломы набили для тепла. Они топали по крыше нашей землянки, с потолка сыпалось – мама выбегала, а они строились и направлялись к поссовету с песней «Вставай, страна огромная…». Мы с Петькой шли сзади, чтобы поддержать их маленький отряд. Петька вначале размахивал рядом со мной, а потом убегал вперед, гордо посматривал на своих братьев и вышагивал, как командир.
Учились мы с Петькой за одной партой. По праздникам он надевал пионерский галстук с зажимом с ярким костром. Петькин зажим был один на всю школу, поэтому пионервожатая всегда брала его для проведения слетов. Ростом Петька был выше меня. Голова на тонкой шее – как тыква на колу. Я тоже был худой, с провалившимися глазами.
Мальчишки и девчонки смотрели на меня жалостливо: от матерей, наверное, наслушались про блокаду. А Петьке завидовали, потому что он Кремль и Мавзолей Ленина видел. Один раз он в классе об этом рассказывал – учительница попросила. Потом в другие классы его звали – он неохотно соглашался.
Весной, когда на взгорке возле амбаров, где Кузьмовна зимой зерно стерегла, сходил снег и пробивалась травка, или осенью, при легких заморозках, в солнечную погоду, мы любили сидеть на крылечке. Ребятня знала, что мы всегда голодные, тащили нам: кто куриное яйцо прямо из гнезда, кто горбушку хлеба из чулана, а кто вареную картофелину, пшеничную кашу в подоле – потом все выворачивали из грязных карманов, из-под рубах и складывали в кучу.