Петька усаживался на верхнюю ступеньку крыльца и начинал: «Кремль, – Петька задумывался, – башнями окружен. На башнях большие часы и красные звезды». – «Да ну-у-у?!» – «Не мешай! А в Кремле, – до шепота понижал голос Петька, – Сталин». – «А ты его видел?» – также шепотом спрашивали. «Да замолчи ты!» – останавливали перебивщика. «А перед Кремлем Красная площадь, – Петька задумчивым взглядом окидывал лужайку перед амбаром. – Вот на ней Мавзолей и стоит. А в Мавзолее Ленин, как живой!» – «И смотрит?» – «А ты как думал!» – отвечал кто-нибудь за Петьку. – «Вот это да-а-а!..» – «Фашисты хотели Москву взять». – «Так бы им и отдали, держи карман». – «Петь, а ты на Красную площадь пешком ходил или ездил?» – «Че ему ездить, если он в Москве жил. Правда, Петь?» – «Ему до Красной площади было ближе, чем тебе до школы. Дурик». – «Он, поди, чуть не каждый день туда бегал. Правда?» – «Петь, а после войны ты опять в Москву уедешь?» – «Нет, с тобой останется», – язвил кто-нибудь. «Конечно!» – гордо отвечал Петька.
Расходились почти всегда при звездах, когда матери со своих крылец зазывали домой: «Ню-ю-юрка-а-а!» – «Ми-и-инька-а!» Мы с Петькой уходили последними. Он нес, прижимая к груди, свои трофеи, а я сопровождал. Прежде чем расстаться, Петька делил все по принципу «две порции себе и одну мне». Стыдно было получать подачки. Я каждый раз зарекался – но опять брал.
После семилетки мы устроились на лето в колхоз. Я пахал и бороновал, косил и скирдовал, а Петька механиком заделался: чинил с кузнецом конные грабли, косилки, лобогрейки, утварь разную…
Кормили нас во время посевной, сенокоса и уборочной вместе со взрослыми, из общего котла. Про оплату тогда никто не заикался – ждали конца года… Счетовод вел учет, раскидывал по трудодням, что мы на культстанах съели, и списывал. Количество отработанных дней и обедов у каждого было разное: колхоз рассчитывался натурой. Смелют несколько мешков зерна да какого-нибудь бычка захудалого зарежут (а то, не дай Бог, зимой что с ним случится) – и раздают.
Мука была прямо с мельницы – с отрубями. За ней тянулись с деревянными чашками, с ведрами. В мешки брали редко, а то больше в мешок набьется, чем на печево останется. Раздача муки шла спокойно.
А возле сарая, где мясо развешивали, шуму было как на базаре. Хоть дядя Вася, что у нас печку ставил, и шустро прыгал на своей култышке возле весов, а все равно бабы на него покрикивали: «Шевелись давай!» Я мясо носил, а Петька в сарае кости мельчил для довесков. Таскаю все подряд, что Петька подает, и вроде не замечаю, что дядя Вася мне вовсю подмигивает, а то и прямо шепчет: «Ну-ка, кусочек получше…»
Подошла очередь сторожихи. Кузьмовна увидела кости на весах и накинулась на дядю Васю с руганью. Добрейший дядя Вася устало махнул рукой и заковылял в сарай – хотел мясо заменить. Но Петька остановил его у порога. «Мяса без костей не бывает! – выкрикнул он. – А кости кому? Детям фронтовиков?» Дядя Вася не ожидал такого…
Очередь зашумела на Кузьмовну. Бабы начали напирать и оттеснили ее от стола.
– Как хошь, – развел руки в стороны дядя Вася, – другого нет. Бычок-то тощой был…
Кузьмовна схватила мясо, отскочила от стола и пошла боком, криком выплескивая обиду.
К вечеру все стихло. Осталась одна тетка Матрена с тремя ребятишками-дошколятами, да однорукий председатель с хромым счетоводом подошли. Я лечу в сарай и кричу: «Петька, Матрене давай!» А он уже из сарая выходит и подает кусок мяса с мозговой косточкой. «Ты как волшебник», – удивился я. «Мне в щель все видать», – ответил Петька. Я принес мясо и стою довольный – потираю руки, что наконец-то закончилась моя беготня. Дядя Вася взглянул на меня сурово, перевел сердитый взгляд на вдову фронтовика и, сбросив кусок говядины с весов, рыкнул с раздражением: «Забирай!» – «Дай те Бог здоровья, Тимофеич», – благодарно склонилась Матрена, завернула мясо в капустный лист и поплелась. Ребятишки, держась ручонками за ее подол, оглядывались на нас, спотыкались, растягивая широкую юбку матери в разные стороны.
Председатель и счетовод не спеша достали кисеты с табаком, газеты, свернутые гармошкой, стали сворачивать цигарки и закуривать. Дядя Вася, припадая на деревянную ногу, торопливо зашкандыбал к сараю, оставляя на тропе глубокие круглые вмятины. Оттолкнув выбежавшего навстречу Петьку, он кинулся под настил из жердей, на котором недавно лежала куча мяса, расшвырял там рогожные кули и, выпрямившись, полоснул Петьку огненным взглядом. Петька закричал, словно его собирались бить: «Это несправедливо! Всем одинаково должно быть!» – «Ты што, шшенок? – побагровел дядя Вася. – Учить?! Пшел вон!» – топнул он здоровой ногой.
Дядя Вася все-таки выкопал откуда-то два хороших куска мяса и отдал председателю и счетоводу, а себе и нам разделил оставшиеся обрезки, обрубки и кости.
Я удивился Петькиной смелости. У меня бы духу не хватило.
Через несколько дней после раздачи мяса Петька появился у нас: «Ну, идешь?» – «Куда это?» – мать прекратила шинковать капусту. «За калиной», – Петька тер рваным башмаком земляной пол у порога. Мама в недоумении пожала плечами: «Рано еще».
– «Можно парить. Траву уже мороз побил».
На лесной лужайке, километрах в трех от деревни, Петька остановился возле большой кучи веток. Он хитро подмигнул, высек кресалом искру, раздул трут, приложил к нему кусочек бересты, дунул несколько раз и сунул огонь под хворост. «Тут же нет калины», – сказал я. «Пусть костер прогорит, – ухмылялся Петька. – Тогда калину будем собирать». Он ходил по поляне, палкой поправлял горящие сучья и рассказывал, как он смотрел в щель, узнавал, кто подходит к весам, и тогда подавал мясо. Кузьмовне он специально выбрал кости, потому что Екатерина Ефимовна занижает ему отметки. Своим, деревенским – пятерки, а нам…
Солнце недолго висело над лесом – вскоре спряталось за вершинами. Иней на траве стал синим. Костер прогорел, угли покрылись пеплом. Петька палкой разгреб золу, выковырял какой-то ком и откатил в сторону.
Я почувствовал ароматный запах и не поверил. Петька достал нож, отшвырнул капустные листья, и я увидел дымящийся кусок мяса.
Это был пир двух изголодавшихся подростков в синих, холодных октябрьских сумерках. Петька резал мясо на маленькие ломтики и делил. «Я и тебе такой же кусок запрятал – так Костыль нашел и Однорукому отдал», – сказал он.
Месяц плыл по ясному небу, предвещая наступление скорых сибирских холодов. Мы шли домой не то чтобы сытые, но счастливые.
В начале сорок пятого Петька с матерью уехали к себе – не в Москву, а под Москву. На прощание он признался мне, что от их поселка до Москвы километров пятьдесят. С тех пор я с ним не виделся. До армии, правда, переписывались, а потом все как-то заглохло. Окончил он, говорят, торговый техникум, начинал счетоводом в Райпотребсоюзе, потом перевелся на строительство, и там повезло: все выше и выше, и уже до заместителя управляющего трестом поднялся, и все – по снабжению…
Один его брат погиб на фронте, другой вернулся и стал лесничим.
А мы в том селе так и застряли. Мама не хотела бабушкину могилу бросать. «Нелюди только так делают, – вздыхала она. – Вот денег накопим – тогда ее заберем и уедем». Как я теперь понимаю, она там, под рябиной вместе с бабушкой и братьев моих похоронила, и отца… Поэтому и трогаться не хотела с этих мест.
Так мы и прижились навсегда в этом сибирском селе. Я отслужил, женился на младшей дочери дяди Васи – той самой Нюрке, что из курятника яйца Петьке таскала. Дом построили. Родился первенец, потом еще двое. Все парни…
Маму я похоронил рядом с бабушкой – можно было бы и в Ленинград перебираться… А кто нас там ждет? Здесь – эти две могилки под черемухой. После Пасхи приходим всей семьей на кладбище. Анюта цветы сажает, сыновья помогают… Я маму вспоминаю: молодая, не седая еще, тут, под черемухой с платком в руке всегда сидит в моем воображении, словно живая, и говорит, бывало: «Господи, пошли им всем Царствие Небесное».
Как я заснул, не помню. Кажись, только глаза закрыл, а Анюта уже будит – за ногу дергает: «Вставай, слышишь?» Вскочил я, оделся, умылся – и стою, локтями за верхние полки держусь, а вагон на стрелках туда-сюда, туда-сюда – словно телегу в глубоких колеях из стороны в сторону бросает.
В Москве на перроне толчея. Я первым долгом Петьке звонить направился. Слышу голос в трубке – совсем незнакомый, но радостный. Стоим мы с Анютой у перехода к Казанскому вокзалу – ждем, как договорились, сами смотрим по сторонам, чтобы «Волгу» не прозевать. Вдруг вижу: прямо на нас – высокий мужчина в коричневом плаще, без головного убора. Вроде Петька… Я и растерялся: он или нет? Два подбородка, черные с проседью волосы зачесаны назад, яркий галстук, как у американского артиста, – одним словом, житель столицы. И не простой…
Он Анюте руку поцеловал, а меня в охапку сгреб и от земли оторвал. Силища! Ростом-то я его так и не догнал – на голову ниже остался. Подвел он нас к «Волге», распахнул заднюю дверцу: «Прошу!» Шофер все наши вещи в багажник пристроил – и руки на баранку, ждет команды. Петр Кириллович сел с ним рядом, что-то шепнул и к нам повернулся.
– Ты прямо как министр, – расцвела Анюта, довольная встречей.
– Собрались наконец-то, – улыбался Петр Кириллович. – Да, сорок лет…
– Куда ты нас? – забеспокоилась Анюта.
– В лес, в дремучий лес, – хохочет.
– Знаешь, у меня столько заказов для деревенских! Успею ли я? Мне ведь пол-отпуска только дали: время-то летнее. А мы уже в Ленинграде погостили – неделю извели.
– Успеешь, – успокоил ее Петр Кириллович. – Ну, как вы там? – обращался он к нам и смотрел то на меня, то на Анюту, но по имени не называл, а все «вы» да «вы».
И Анюта защебетала: кто кем стал, кто на ком женился, у кого сколько детей. А я так и просидел молчком – не знал, как его теперь величать: Петей, Петром, Петром Кирилловичем?
Вот и его трест. Шофера он отправил с Анютой по магазинам. Все ему растолковал: к кому в каком магазине обратиться, чтобы товар предлагали гостье – не зáваль, а из подсобок припас.