Тяжело ковалась Победа — страница 24 из 36

В семье у них каждый год прибывало по дочери. Но все малыми умирали. Зажег он лампадку за упокой души старшенькой – да так четыре года и не гасил: одна за одной, ровно по приговору.

А сыновья – Федор, Петр, Андрей, Яков и Гаврил – еще до отъезда народились. Выросли как на подбор: рослые, здоровые, краснощекие. Руки к телу не прижимались – так и топорщились, как крылья у петухов в жару. Ухватистые и скупые: гвоздь подковный в пыли на дороге валяется – и тот не пройдут.

Три старших сына уже осемьились, так дом с утра до вечера гудом гудел.

Раньше всех поднимались Семен Филиппович и Анфиса Егоровна, или, как говаривали, большак и большуха. Они одевались, умывались, молились. Он проверял скотный двор, поветь, открывал дом, лавку. Она затапливала печь, готовила завтрак и будила домочадцев.

Зимой-то оно хоть и не очень хлопотно было, но делов тоже хватало.

Первыми садились за стол мужики. Чуть свет Федор, Гаврил и Андрей на двух подводах уезжали за сеном, а Петр и Яков на одной – за дровами. Летом сено-то по бездорожью вывозить невмоготу, а дрова разделывать гнус не давал. Накряжуют, бывало, чтобы не сырьем зимой топить, и все. Отправляются в мороз – куржа шубы всегда облепит, но холод не помеха. В пургу снег так начнет в глаза лепить, что и свету Божьего не видать. А уж когда непогодь разыграется, то и нос на улицу не показывают. Мужики бочку воды с реки привезут – и все. Пока дрова да сено есть, ждут, когда утихнет, чтобы в ненастье-то не ездить, а то ведь и погибнуть недолго. Постарше когда я стал, с кем-нибудь из мужиков тоже за сеном отправлялся. Не сразу ведь его и возьмешь: снег-то еще оттоптать от стога надо, чтобы сани рядом поставить. Такие суметы наметало, что пока дорогу протопчешь – шуба не нужна. Отправлялись завсегда на нескольких подводах: которая лошадь туда шла первой, обратно – последней. Берегли лошадей.

После мужиков завтракали Анфиса с невестками: Александрой, Ариной и Марией. Потом обряжались со скотом: коровам заваривали парева, доили, телят поили, сбрасывали сено с повети в ясли, детей кормили, прибирались. Зимой день короткий, только обрядиться и успевали – а там, смотришь, опять темнеет. Вечером пряли, разговоры всякие сумеречничали. А уж как луна спрячется, так лампу зажигали, свет из окон на улицу и брызнет – смотришь, улица ожила.

Зима долгая. У мужиков дел невпроворот, а у женщин своих хлопот хватало: лен трепали, пряли, ткали, шили из холста домашнюю, ношатую одежду, а из мануфактуры – платья на вылюдье. Все по теми, с огонечком: хоть со скотиной, хоть по дому.

Семен Филиппович был горяч и крут на руку. Бывало, сыновей за провинность так вожжами отстегает, что они потом неделю почесываются. Серьезный был мужик.

На пожне, уборке овощей, жатве все на большака поглядывали, а уж в доме большуха распоряжалась: в руках у нее и квашня, и стряпня, так что…

Девок они тоже в строгости держали. Анфиса, бывало, за любой промах так накуделит, что память надолго вставит.

Мы с Никитой бегали на вечеринки, игрища и с любопытством наблюдали, как Яков и Гаврил ухаживали за девицами. На гулянку-то в ношатых платьях девки не отправлялись. Тут уж не только матери протестовали, но и отцы начинали петушиться: не пущу, мол, свою дочку на посмешище – оболоку не хуже других! Так все и старались друг перед дружкой. Дядья у Никиты были красивее и наряднее многих: черноусые, чубы из-под фуражек кудрявились, в сапогах, косоворотках с поясками. В карманах – карамельки в фантиках. Редкая девица, бывало, не откликалась на заигрывание. От них брали всякую конфету – не боялись присухи или наговора. Получит какая карамельку от Гаврила или Якова – и зацветет на обе щеки, прижимается.

Это еще перед японской войной Семен Филиппович вовсю лампами и керосином торговал. Лучиной-то бедняки только иногда пользовались, но на вечеринках и посиделках редко зажигали: хлопотно, да и копоти много – хозяйка требовала, чтобы лампа горела. Была вроде английская фирма «Керо и сын», которая в Баку из нефти гнала жидкость и развозила по всей России-матушке свой «керо-сын» для домашних ламп…

Анюта-недотрога объявилась где-то года за два перед германской, все локоны у виска завивала. Она была из нашинских, из деревенских. Ее мать, солдатка, много лет прислуживала в доме богатого мужика. Он лесом с англичанами торговал. Когда дочери у них подросли, солдатку рассчитали и подарили для ее Анюты поношенные наряды своих дочерей. Там Анна насмотрелась, как надо одеваться-наряжаться, и теперь выделялась среди деревенских. Рослая была девица, крупный нос с горбинкой, губы налитые, будто опухшие. Попервости она так и пялила глазища на всех – завлекала. Годы уже ее поджимали. Ей непременно надо было замуж, чтобы не остаться старой девой, засидкой, но она упрямо не принимала ничьих ухаживаний. Все добивалась сына богатого мужика из другой деревни, а он возьми да и женись на единственной дочери нашего соседа – девице тихой, неброской красоты, стеснительной и работящей. Панька на каждой вечерке напрядала два, а то и три веретена. Было у них вроде что-то с Яшкой, но… не зря ведь его прозвали любодей.

Как только этот парень женился на Паньке, в Анну будто бес вселился. Такая стала наскипидаренная, так кадриль отплясывала, аж половицы гнулись. Частушки залихватские начнет – так у ребят, бывало, глаза разгораются. К Гаврилу и Якову все больше подкатывалась. До того головы-то им закрутила, что они чуть не передрались.

– Такое над парнями выделывала, что даже нам с Никитой хотелось ей чем-нибудь досадить. Она и другим ребятам головы морочила. Многие девки неделями ревели: она у них женихов отбивала. Только какой заглядится на нее, отступится от своей любушки – она тут же его и бросает. Словно надсмехалась, вот ведь до чего зловредная была, – говорил Алексей Михайлович. – Кровь многим попортила… Тут и Яков, задетый за живое, сверкал гневным взглядом, подсаживался к ней с прибауточкой, прижимал сапожищами ее ножки в полусапожках, и она разом менялась – такой овечкой прикидывалась… Ровно это и не она срамила Пахома Авдотьиного при всех, что он с ней без пряников заигрывал. А он и сам-то их век не видывал – в бедности жил. Потом миляга так переживал, что на себя стал не похож. Пахом был тихий, скромный, а вот влюбился до безумия и никого больше не видел. Совсем его извела, бесстыжая. На вечерку идет, бывало, розовый платок на голову накинет, чулки узорчатые специально наденет, да еще в башмаках козловых вынарядится, чтобы сразу парням в глаза броситься.

Пахом стеснялся своего высокого роста, сутулился, краснел и все терпеливо сносил – ждал: уйдут скоро на службу соперники – там видать будет…

Конфетку Яков ей в ладошку притиснет, пальчики ее в кулачок сожмет, притянет к себе лапищей, да еще и на ухо зашепчет, шевеля усами ее золотую сережку, – она так и зарумянится, голубыми глазками-то поплывет в истоме по избе. А уж последнее время прямо с вечеринки и в овин уведет. Тут уж и Гаврил загорится, проводит их прищуром и к нашей соседке пристанет – и ему отказу не было, конфетками-то когда одарит.

Оскорбленные ходили с гармонистом по улице, зло вымещали:

У тебя Анюта есть – срам на лавку вместе сесть:

Нос картошкой, рот большой, сопли тянутся вожжой!

Яков и Гаврил драку затеяли с парнями, что про Анюту частушку пели, пока рекрутили. Андрей еще на выручку прибегал: грудь гола, нож в голенище, даром что женатый.

И девки, бывало, не отставали:

Коля, Коля, Николай, Коля-Николашка,

Ты меня не оммани, как Параньку Яшка.

Конфетами одаривали только на праздничных вечеринках. А обычно – смех да песни в избе. Девки от ухажеров глаза прячут, а руки сами кудель тянут да веретено крутят. Зато когда парни соберутся на вечерку, так чуть с ума не сходят друг перед дружкой – всем ведь не терпелось себя показать.

Наблюдали мы и за молодками. Больше всего подглядывали за двоюродницей Никиты, дочерью его дяди Андрея. Она росточком не удалась, сама сухотелая, ножонки тонюсеньки, коса ровно хвостик, а глаз на красивого здоровяка из деревни Горки положила. На вечеринку как на смотрины наряжалась. Все завлекала его. Умерла потом, когда мы с Никитой служили.

Мужчины одной семьи без особой надобности в женскую половину не заглядывали. А мы с Никитой незаметно проберемся и сидим не дышим за пологом – глаз с нее не сводим. Никита уже к той поре верховодил мной. Зависел я чем-то от него: не то подачками он меня приманил, не то на защиту его братьев надеялся…

Двоюродница была большая выдумщица: так хитро заплетала волосы, перевивая их лентами, разноцветными махрами, украшениями, что придавала им пышность. На тонюсенькие ножонки двое-трое вязаных чулок натягивала, несколько рубах и сарафанов надевала, чтобы полнее казаться, а в полусапожки подкладывала под пятки, сшитые по форме, толстые подушечки, как копытца. И выглядела на вечеринке нормальной здоровой девкой.

Невесту и жениха выбирали крепких, работящих: благополучие-то семьи на тяжелом труде строилось. Девицам туго приходилось. Чтобы в срок замуж выйти, надо было заиметь добрую славу, оберечься от порчи и сглазу, присушить любимого дружка, завлечь и удержать, а то интерес потеряет – другая сманит. Это непростое дело: женихи в округе с детских лет все наперечет. В деревне слава за девицей по пятам как тень: и рада бы освободиться, а она всюду за тобой. Бросить родной дом и в голову никому не приходило: жизнь ведь держалась трудом и домашними заботами. Оторвать человека от дома – все одно что куст из земли выдернуть: погибель.

Если, бывало, девица отплясала, отпела, и ее не высватали, то она так и оставалась засидкой, больше не ходила на вечерки. Там другие гуляли – не ее годки.

А застарелых-то никто уж и не брал в жены. Из брачного возраста выходили лет в двадцать пять. Старые девы так и томились в родном доме, а после смерти родителей переходили к родственникам няньками, становились странницами, богомолками или селились на краю села в отдельной избе.