Тяжело ковалась Победа — страница 3 из 36

еселенцев, что верст за десять от нашей деревни. Ну, эдак и пошли они. Шли ходко – мороз поджимал. Только попутчик все что-то норовил Кузьму вперед пропустить. А покойничек сам хотел в спину смотреть. И начал это Кузьма примечать, что незнакомец все как-то боком идет. Шли это они и шли, а Зимовья все нет и нет. Кузьма уж из сил начал выбиваться – упарился. Давай-ка это он приглядываться… Места, покажись ему, незнакомые. Боязно ему что-то стало. А вдруг, думает, грех какой? И давай он глазами косить на попутчика. А у того, Господи, Пресвятая Богородица, в глазах огни дикие светятся, а со спины все ребра видать, прямо шкелет шкелетом.

Тут Кузьма и взмолился, крестясь: «Царица Мать Небесная, прости нас! Да что же это такое с нами деется? Господи, прости и помилуй!» И только он это проговорил, видит, что стоит один по кушак в снегу на краю согры, что за Черной речкой, верстах в трех от нашей деревни. Колени у самого дрожат, всего колотит, а из мелколесья смех злорадный доносится: «Ха-ха-ха, догадался!» У Кузьмы волосы на голове дыбом встали. Вот с той поры он и начал в стаканчик заглядывать.

– Мы как сидели, – говорила баба Маня, – так и не шелохнулись, вроде нас к лавкам приморозило. Рты разинули, прижались одна к другой и в страхе на дверь смотрим.

Парни начали закуривать, стряхивать оторопь. А Федьке не терпелось героя из себя выказать: полноте, мол, тетка Анисья, несусветицу молоть. Могет ли такое быть, чтобы живой мужик, да еще в лютый мороз, с голыми ребрами был? «Вот те крест, – взмолилась Анисья, – сущая правда. Кузьма самолично сказывал. За это его, поди, нечистый-то и доконал. А то с какой бы это стати ему в лесу опосля блукать? Чай дорога есть».

Тут все разом загалдели, ровно ожили. Гляжу я на Федьку, а самой чей-то неспокойно: больно уж нехорошими глазами он по мне шарил. Ленька заиграл. Сибиряк поднялся и пошел по кругу шелуху от семечек чесанками волочить. Остановился это он подле меня и начал притопывать в такт гармошке, а сам эдак плечом еще и подергивает. Я чуть со стыда не сгорела. Ленька даром что горбатый, а хитрый был – тут же гармошку сжал. Играй, велел ему сибиряк. Ленька заиграл. Тогда Федька поднялся, и сошлись они с сибиряком посреди избы. Девки разом примолкли и даже семечки грызть перестали. Ну, думаю, излупит он Федьку. К слову добавлю, они нас с первых дней невзлюбили, дразнили лапотниками и синюшниками… Приехали мы в Сибирь в лаптях и в одежонке из рядна, вот они и надсмехались. Это уж они опосля к нам наведывались, когда мы девками стали, – задумалась о чем-то старая женщина…

– Да, что я сказывала-то? – спросила баба Маня.

– Как Федька с сибиряком сошлись, – подсказал я.

– А… Ну так вот. Ни один уступать не хотел. А тут еще Максим к ним подскочил. Спасибо Анисье, царство ей небесное, из-за прялки выскочила и растолкала их по углам. А сибиряка взяла да и вывела: дескать, у нас своих женихов хватает. Сибиряк аж побелел, но словечка грубого не сказал. Взял тулуп и на ходу проворчал: «Язви вам душу». Мы посидели и вскорости разошлись. А через несколько деньков, в канун Крещения – кажись, уже Петя на праздник пришел – утром приехал тот сибиряк на черном жеребце и прокричал Мордюкову, что ежели десять мужиков не приедут завтра поутру к зимнему переезду, то они излупят парней на глазах у всей деревни. Вот так все обернулось. Вот как глазки-то строить! Откуда это было знать. Вечером мужики сошлись у Анисьи и порешили: надо ехать.

Утром чуть свет – печи еще не затапливали в домах – прибежала Анисья. Выманила меня в сени и сообщила, что было говорено мужиками. Я шубенку на плечи – и к Дуське Колесовой: давай, мол, запрягай свою лошаденку, и поедем вслед. А у самой душа болит: мало ли что стрясется. Как только мужики наши уехали, и мы за ними.

Утро было с синевой. Мороз ночью крепкий стоял – все окуржевело. Лошаденка наша враз побелела. От саней такой скрип пошел, что у нас с Дуськой зубы аж заломило. Она сидела на передке – правила. Увидела, что свежий след к Берди пошел, и сама туда же свернула. И меня под бок тычет, когда уж в низок спустились. Видим: пара мордюковских лошадей стоит – овес в торбах жуют. На их спинах одежонка мужиков наброшена. А наши уже на середине реки – с сибиряками схватились. Какие-то трое еще в стороне стоят – это, видать, лишние приехали. Тоже, знать, по совести дрались – чтоб один на один.

Солнце уже от земли оторвалось, синеву чуть-чуть разогнало. Но видно еще плоховато было. Дрались не на одном месте, а петляли: кто отбежит, кто наскочит, а кто и навзничь летит. Снег на середине реки весь перемесили, рубахи исподние разодраны: у кого в крови, у кого клочьями болтались.

Я за Петей да за родителем все больше приглядывала, а Дуська – за Митрием да за Федькой. Надо же, втюрилась в паразита мордатого, как Марфуша. Так мы и лезли по глубокому снегу за ними вдоль берега: то вскрикнем, то ойкнем, то глаза зажмурим – жуть ведь одна, как дрались. Не углядеть было за всеми – растянулись по льду сажен на двадцать. И вдруг родитель мой благим матом заорал, какого я отродясь не слыхивала, аж сердце зашлось. А он опять на всю-то реку: «Максим!!!»

Не помню уж, как я с кручи летела, снег аж до горла набился под шубенку. Слышу, и Дуська за мной пыхтит. Подлетаем это мы к ним, у меня аж дух захватило – словечко вымолвить не могу. Все стоят, а родитель мой у проруби сидит и кусочки льда со снегом из воды выбрасывает. Я тут же на колени – и давай помогать сдуру-то. Вода в проруби еще колыхалась, и белый парок шел. И такая шальная мысль меня кольнула, что аж дурно стало. Подняла я ошалелые глаза на мужиков. Петю ищу, а они все, избитые до крови, стоят понуро один возле другого, ровно и драки не было, только плечи вздымаются. Не успела я еще и дух перевести, меня как чем обдало – я от испуга так тут и села. Из проруби Петина голова вынырнула. Он красную руку на лед выбросил, голову откинул и обмяк – не отдышится. От радости я хотела к нему кинуться, но меня тут же за косы оттащили. Мужики вмиг выхватили его и Максима из проруби. Дуська уж меня подняла. Так мы и простояли в сторонке, пока сибиряки Максима откачивали да Петю растирали. Сибиряк тонконосый жеребца подогнал, тулупы в розвальнях раскинул, закутал в них Петю и Максима и погнал в деревню.

Под вечер сибиряки к нам понаехали. Да еще знахарку какую-то привезли с собой. Она все Максима отварами поила да терла, пока ему уже и рвать нечем стало. Три дня они у нас гуляли. Огромную свиную тушу привезли да самогона несколько четвертей. Я уж готовить им устала. А на четвертый день и Максим поднялся, вместе с ними гулял.

Петю все больно хвалили: «Кабы не Петр, плохо бы дело было, паря». Тут уж и родитель мой смягчился: обнимал его, целовал, вторым сыном называл… Слава Богу, думала, признал, знать. Столько уж радости у меня было – не передать.

– А как они в проруби оказались? – спросил я.

– Сибиряки лошадей поили на переезде, вот прорубь и расчистили. Они не думали, что сюда драка докатится. Это уж Петя мне опосля обсказал. Максим не очень любил вспоминать. Подъезжаем, говорил, это мы к реке, видим: на другом берегу лошади, внизу сибиряки в тулупах. Поджидали, знать. Не то робость, говорил, не то волнительность какая нашла – жмемся в кучку. Ну а как увидали, что сибиряки тулупы скинули и на середину реки пошли, где что-то черное лежало – не то шуба, не то еще что, так и мы двинулись. Отец наш, мол, впереди, Максим к нему плечом, а он к Максиму, с другой стороны – Мордюков с Федькой да Столбов с Иваном, а за ними – Колесов с Митрием. Иду, говорил, и глаз от сибиряков оторвать не могу, а самому чей-то неспокойно – плечом так Максима и тычу. Отец, дескать, еще сказал: «Не робей, робята!»

И пошел, поторапливаясь, и мы за ним, а в ногах уж и удержу нет – чуть не в пробежку идем. Вижу, говорил, прямо на меня прет широкоплечий сибиряк и странно как-то эдак согнутые в локтях руки выворачивает. Только, мол, я и разглядел на его широкоскулом лице одну рыжую бровь от виска до виска, а он тут же раскрыл большой красный рот да как заорет: «Лупи синюшников! Язви их душу!» И во мне, мол, столько зла поднялось, что я и себя не помню. Схватились это мы с ним, а он как швырнет меня, так я и отлетел. Вскочил и тут же опять на него кинулся. Бил он меня, швырял, пока мочи у него хватило. Вижу, сказывал, у него только одну рыжую бровь, а сам на него все кидаюсь и кидаюсь. И почуял я, что он уставать начал. Тут я изловчился и что было мочи ударил ему под грудь. Он аж согнулся от боли, но успел схватить меня, и вместе упали на лед.

Вот тут, мол, я и услыхал крик родителя. Екнуло, говорил, в груди – смекнул, что беда стряслась, подтянул ноги и отшвырнул сибиряка. А как вскочил да увидал, что все у проруби собрались, враз догадался. Вдохнул грудью – и вниз головой между мужиками в прорубь, пока Максима течением не отнесло. Обожгло, мол, как кипятком, аж глаза резануло. У самой проруби еще чуток видать, поблизости – мол, всматриваться пришлось, как в ненастную ночь, а уж подальше – сплошная темень. Вижу, мол, как из ночи в темень не то бревно, не то рыбина какая шевельнулась. Он три маха вгорячах – и прямо на ощупь успел схватить. Вот ведь беда какая…Это еще счастье наше, что они мальчишками наловчились из глубины в обруч выныривать…

– Кабы не этот случай, родитель бы век не признал Петю. Жили они с матерью бедненько. Отец у него еще в казенном бараке для переселенцев поблизости от Новониколаевска помер, пока мужики место для деревни подыскивали. Известное дело, какое хозяйство у одинокой женщины на новом месте могло быть? Так она и жила – все чего-нибудь у мужиков попрошайничала. От этого, видать, родитель мой и невзлюбил их. Этот дом уж я с Максимом поставила, – оглядела баба Маня потолок. – Правда, лес еще Петя заготавливал… Да, где-то тут же, как праздники прошли, Федьку в солдаты и забрали. Посмотрели они еще друг на дружку, ровно зверье, и разошлись.

Потом Петя в дом к нам похаживать стал, и на улице, бывало, постоим – не таились. А о свадьбе родитель мой, Тимофей Степанович, царство ему небесное, и думать не желал. Петя иногда к нам придет, со мной постоит, с Максимом посидит, а как родитель в дом, он к порогу. Родитель сядет на лавку и смотрит на него, а он стоит шапку мнет. «Ну, – скажет Тимофей Степанович, – че топчешься, как петух на насесте? Рано еще ей… Пущай поневестится». Петя и уйдет. И я тут же накраснеюсь, а уж ночью ревом реву: обидно. Вроде и не маленькая была, чтоб так помыкать. Видать, он признать-то его признал, но только не женихом. А уж к весне где-то Максим надоел ему своими попреками: Петр, мол, меня с того света вызволил, а ты, тятя, поперек пути их стоишь. Родителя, видать, и самого совесть мучила, но держало что-то. А уж как отсеялись, он махнул рукой и больше не встревал: ваше, мол, дело. Свадьбу справлю, а там живите как Бог даст.