Тяжело ковалась Победа — страница 32 из 36

Меня в райком инструктором взяли: в партию-то я еще на фронте вступил. Матрена вначале полы мыла, а потом ее старшей сделали. Она там до пенсии и отработала. Антонина училась. Я зиму и лето по деревням мотался: то сдача хлеба, то лесозаготовки, то подписка на заем, то посевная – так и кочевал по колхозам, всякого насмотрелся. Весной лошадей в стойлах еще кое-где на веревках держали, чтобы не падали, а то ведь не поднять утром. Скот в войну был подморен.

Колхозникам на трудодни мало чего доставалось, но на заем-то их тоже подписывали.

Каждому сельсовету план давали. Ночами сидели, бывало, пока всех не охватим. Посыльную по нескольку раз за упрямыми колхозницами гоняли. До сих пор из головы не идет беседа с одной солдаткой. В избе у нее печь да лавки, на дворе коровенка – мослы торчат. И все! Это только в газетах писали гладко, когда рапортовали… А нам ведь подписи были нужны, иначе потом деньги не востребуешь.

Помню высокую рябую колхозницу. Муж у нее на фронте погиб. В избе трое малых детей. Она только что с лесозаготовок вернулась – колхоз посылал. Старшей дочке двенадцать, а двум другим – семь и четыре. Отец младшенькую так и не видел. Первый раз Таисия даже разговаривать не намеревалась. Как стала в дверях, так и не шелохнулась. Зло из нее так и перло. Мы долго ее уговаривали. Председатель колхоза упрашивал. «В лесу, – говорит, – ты на колхозных харчах жила, значит, в доме творожок, маслишко, поди, девчата прикопили. Продашь – смотришь, сколько-то уже погасишь. У других и этого нет». – «Ты свою бабу пошли! Сразу масла набьешь!» – рубанула Таисия. Тут хромой бригадир, что сидел рядом со мной, решил свое ввернуть: «А нам на лесосеке выдали штаны на вате, на бе-е-елой вате, по килограмму хлеба на рыло и газет – сколь хошь кури. Во! С собой еще прихватил!» – «Ну и радуйся», – огрызнулась Таисия и скрылась.

Второй раз ее вызвали – она опять столбом в дверях и нас ровно не видит.

На третий мы уже ополчились. «Ну! Сколько будешь подписывать?» – накинулся председатель. «Нисколько». – «Как так?! Лукерья – и та подписалась! – уколол секретарь. – А у нее и коровы нет». – «У нее и детей нет». – «Девчата у тебя уже помощницы». – «За столом», – пререкалась Таисия. «Последний раз спрашиваю: на сколько подписываешься? – с угрозой смотрел на худущую колхозницу председатель и сжимал небритые костистые скулы до желваков. – Все подписались! Ты одна осталась!» – «Не все!» – «Учти, – погрозил желтым прокуренным пальцем председатель, – летом косить не дам. Тогда за мной побегаешь!» – «Нет у меня денег! – сорвалась на крик Таисия. – Нет!!! Где я их возьму?!» – «А где другие берут?! – вмешался секретарь. – Там и ты бери!» – «Нет у меня денег! – подскочила она к столу – и ну хлестать по столешнице сухими, как хворостины, руками, даже чернильница из толстого стекла заплясала. – Негде мне взять!» – и в рев. «Корова доится? Накопишь творожка! Собьешь маслица! И в Череповец вместе с бабами на саночках! Так и будешь гасить! А как все-то? Народное хозяйство надо восстанавливать! Или ты против политики партии?» – наседал опытный председатель. «Нет!!!» – «Тогда подписывай!!!» – «Не буду!!! – завопила Таисия. – Мне детей кормить нечем!!!» – и начала молотить жилистыми руками по столу. «Нечем?! – вскочил секретарь совета. – А сто двадцать ведер картошки – это тебе что?! Не еда?!» – «Откуда взял?! Сто восемь! – в запале вскрикнула Таисия. – Не буду подписывать!!!» – «Будешь!!! – приподнялся председатель. – Говори, сколько!» – «Нисколько!» – вскочила с лавки уставшая женщина, как пьяная, и заметалась взглядом по углам, вроде выход искала. «Смотри, Таисия! – указал желтым пальцем в потолок председатель. – Хуже себе делаешь!» – «Себе не сделай!» – метнула злой взгляд колхозница и с ревом загремела по расшатанным ступенькам сельсовета. Долго она ходила, плакала.

«Все, – крутил цигарку председатель, – теперь подпишет. По доброй воле ей нечего отдавать. Она через силу будет платить». Я с удивлением посмотрел на него. Неожиданно Таисия встала в дверях. «Сколько?!» – спросила и зло уставилась на нас провалившимися глазами. «Да немного, – махнул рукой председатель – вроде бы делал ей уступку. – Как все».

Такая вот была добровольная подписка… Да оно и в городе подписывали скрепя сердце.

Зимой бабы потом сговаривались и с саночками отправлялись в город.

Однажды после собрания в одном колхозе я поехал в соседнюю деревню собирать людей на лесозаготовки. Председатель выделил мне ездового и одну из лучших лошадей. Уже вечерело. В окрестностях в ту зиму волки проказили. Кобыла еле шла. Парень поторапливал каурую. В санях у него палка ивовая лежала, чуть тоньше кола. Он несколько раз понукал лошаденку, но та не шевелилась. Тогда он взял дрын, огрел ее по костлявой спине со всего маху и дернул вожжами: «Но!» Бедное животное чуть-чуть шевельнуло хвостом, но не прибавило шагу. «Но!!! – еще громче прокричал парнишка. – Заиграла!..» На собрание я опоздал. Как он добрался обратно, я не знаю.

В декабре сорок седьмого прошла денежная реформа, карточки отменили. Кто-то кровные потерял, другие за махинации под суд пошли. Их так и называли – декабристы. В райцентре пекарня была, жена в райкомовском буфете хлеб покупала, а в деревнях учителя бедствовали: ни муки, ни хлеба. В больших городах все было, а в поселках – шаром кати. Это восстановление долго еще нам боком выходило. Не одно поколение горб гнуло, чтобы страна на ноги поднялась.

– Алексей Михайлович, вы не рассказали еще про Филиппа, сына Федора Семеновича.

– Да. Жизнь у Филиппа тоже по-своему сложилась. Он выделялся среди парней. И на вечеринки, бывало, ходил ровно гость. Девки к нему льнули. Он не то чтобы себя выказывал, а вот стать какая-то у него была. В наше время тоже не все так благодушно между парнями складывалось – иногда ведь и дрались… Молодость – она не без греха. И мы не сразу стариками-то стали, тоже пошаливали: в воротяно кольцо, бывало, навыколачиваем – мужики в исподних выбегут, ругаются, а мы спрячемся и со смеху покатываемся. На гулянке, бывало, не одного, так другого чуть не до слез задразнят – иногда и до кулаков дело доходило…

Невеста его в Нижних Матигорах жила – он туда и укатил. Не остался с отцом-то в Ленинграде. Город ли испугал, Настасья ли его не захотела – кто их знает. Отчаянный был. Все кресты с куполов спиливал – тогда немного было таких охотников. Платили, правда, ему хорошо. Такой активист стал – куда там!.. От своего отца, Федора Семеновича, отрекся. Правда, тогда многие так делали, чтобы на новый путь встать – судьбу свою построить. По радио воспевали Павлика Морозова – он отца родного не пощадил. Многие ведь с него пример брали, всем героями хотелось быть. Родителей по доносу сажали, а детей – по путевкам в Артек. Так вот еще делали. С малых лет доносительство разжигали, чтобы уж никто не укрылся. Вековой уклад семьи рушили, раздор в дом вносили.

– Да, так вот, – продолжал Алексей Михайлович, закинув удочку. – Никто и не думал, что Филипп первостатейным активистом станет, чище всякой голытьбы. И совесть у него была какая-то кабацкая – что угодно мог сотворить. В партию ведь его еще приняли за кресты да за коллективизацию. Везде выступал: на сходе, в сельсовете. И Настя такая же была пустомеля. Все она знала, все видела, не баба – граммофон. Бывало, столько наговорит, что лучше бы ее и не слушал…

Я в тот год на родину приезжал и случайно на его сороковины попал. Оказывается, он все эти годы пластом пролежал. Я мельком слыхал, но как-то не отложилось в памяти. Купаться он, бывало, любил наособицу: разбежится – и прыгает вниз головой с кручи. Такой форс у него был. А в ту весну вода высокая стояла, река разлилась – затопило всю округу, топляков нанесло. Летом он, как всегда, прискакал на колхозной лошади, бухнулся ныром – и что-то нет его и нет… Из реки-то уж мужики еле вытащили. Сильно, видать, головой обо что-то ударился. И обездвижил. С тех пор так пластом и пролежал – что-то не сорок ли лет…

И Настасье не пришлось пожить-покрасоваться, раз мужик покалечился. До этого тайком все погуливала, а как поняла, что надежды на выздоровление нет, кинулась в гульбу: какое уж тут стеснение?.. Хоть пора гулянок и прокатилась, но она все одно старалась ухватить счастье за хвост. Полюбовников с бутылками в дом к себе водила, чтобы по улицам не шататься, славу не разносить. Все на глазах у Филиппа происходило. Сделать-то он ничего не мог. Да и говорил уже плохо. Так вот и жили…

Мать ее, Авдотья Романовна, высокая большеносая старуха, помогала в меру сил. Ее в деревне так и звали – Носуха. Она уже давно на пенсии была. Хоть там и пенсия такая же – двенадцать рублей в месяц да литр молока в день, но все одно какие-то деньжонки. Почти сорок лет в колхозе обряжухой ходила, коров доила да телят поила. Заглянула: зять лежит, дочери нет, пошарила по полкам – пусто. Кое-чем покормила Филиппа, а тут и дочь явилась, язык заплетается. Взяла картошину, солью обсыпала – и в рот: жрать, видать, охота. Поллитровку они с соседом только и выпили, вторая на столе так и осталась с колбасой. Не успели даже закусить – жена нагрянула. Теперь облизывается. «Не хватай грязной пакшой!» – закричала в сердцах Авдотья. «Тебя еще тут не видели!» – дико зыркнула Настасья на мать, злясь в уме на свою соперницу, что та обсобачила всяко да еще и за космы оттаскала – затылок все еще горел. «Где ты это синяк опять поймала?» – накинулась мать. «Где, где? О грабли ударилась!» – отмахнулась Настасья. «Хватит, говорю! Нас не срами и себя на укор не ставь! Бесстыдница…» – поднялась Носуха. «Не учи жить!» – огрызнулась Настасья. За словом она никогда в карман не лезла. Опыт большой: когда-то по деревням агитатором разъезжала, людей от Бога отваживала, всяко тоже приходилось выкручиваться. При Хрущеве с образованием в райком да исполком набрали – тогда она уж ненужной стала. Ну и жила на пенсию мужа, пока свою не получила. Первое время в огороде ковырялась, а потом заскучала, заскучала и… гулять начала.

Бежит по улице – ее только и слыхать: наколоколит, хоть уши затыкай. Прибахвалить, бывало, любила, хлебом не корми. Не молодайка уж была, а туда же – с мужиками заигрывала.