Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle — страница 13 из 39

Разве это было мягко сказано?

— Вы меня понимаете?

— Но я читал.

— Именно в это я и не верю, — сказал Райнхарт и засмеялся, от смущения закуривая сигарету. Ему было неудобно, когда он бывал груб. Потом он отложил сигарету, ведь он вообще-то собирался вымыть руки. Ничто не может оправдать грубость, и никаких отговорок насчет повышенной эмоциональности! Разве что — и в лучшем случае — такое можно объяснить беспомощностью, скрывающейся под эмоциональностью, но толку-то от этого никакого! Он искренне сожалел о случившемся.

— Я надеюсь, вы понимаете, чего бы я хотел? — продолжал Райнхарт, подойдя к умывальнику и засучивая рукава. — Речь о том, что вы должны больше доверять, только так, доверять себе, Господу Богу и не знаю, кому еще! Доверять его созданиям, тому, кого называют человеком…

Амман листал книгу, пока из угла доносилось журчание воды и хлюпанье намыливаемых рук.

— Нам ведь надо изобразить человека, прежде всего, и в этом состоит самое привлекательное, самое прекрасное.

— Да, — отвечал Амман. — Но я вообще-то всегда такой, всегда…

Печально, думает Юрг, но совершенно не удивительно. От отряхивая руки, вытирает их полотенцем и ставит на маленькую плитку плошку с водой. С художествами на сегодня, похоже, покончено, думает Амман. Не торопится ли он, спрашивает Райнхарт, пояснив, что вот-вот будет чай, и ставит на стол две чашки, даже очень красивые чашки.

— Я никуда не тороплюсь.

На улице над крышами висела послеполуденная синева. Кирпич и черепица пылали, словно раскаленные изнутри, в листве деревьев струился ветерок… Как замечательно было бы сейчас поплавать в окружении переливающихся гребней волн! Или бродить, просто бродить, когда ветер треплет волосы, стоять на холме, ощущая изобилие лета у своих ног…

Тут вскипела вода.

— Ну так если у вас есть время, — сказал Райнхарт в поисках сахара, — то вы выпьете чаю? Правда, у меня нет ничего, кроме хлебцев. А потом, господин Амман, мы начнем все сначала, хорошо? Как будто ничего не было! Кстати, насчет денег не беспокойтесь, больше я с вас не возьму. — Райнхарт засмеялся: — А это дорисовывать мы не будем!


Это случилось вечером после грозы, не принесшей почти ни капли дождя, — Ивонна смогла произнести, слово за словом, то, что носила в себе все эти годы словно крик. Медленные, невероятно легкие и непринужденные слова стали началом; словно судьба другого, давно умершего, слетело все это с нее. Они сидели в темноте — просто не зажигали свет. Шаг за шагом она рассказала всю историю с Хинкельманом, и про ребенка тоже, которого, как сказала Ивонна, она убила, как убила и самого Хинкельмана… Они продолжали сидеть у открытого окна, за столом с фруктами, как застал их час признаний, выхватив из повседневности и привычного дружеского застолья; они уже почти не видели друг друга, на ночных башнях били часы.

— Между прочим, я еще раз увидела его, — сказала Ивонна под конец.

— Хинкельмана?

— На концерте. Последней зимой. В зале было полным-полно народу, даже там, где обычно играет большой оркестр, поставили стулья. В тот вечер играл Казальс.

Подробно, словно все обстоятельства, которые можно было упомянуть, доставляли ей облегчение оттягиванием завершения, Ивонна рассказала о странном вечере. Она была с Мерлиной, они сидели в партере, обсуждали окружающих, когда Ивонна, словно кто-то схватил ее за плечо, подняла взгляд — Хинкельман, держа в руке билет, стоял впереди на сцене, около мест для оркестра. Он явно не мог найти свое кресло. Наконец он двинулся через подиум, довольно неуклюже, и, словно кто-то окликнул его, неожиданно с испугом глянул в зал, на шумящее море голов, — и его взгляд тут же, без запинки, упал на Ивонну. Почти сразу же появился Казальс, и раздались громкие аплодисменты.

Нет, это не была ошибка, она не обозналась; весь вечер Ивонна могла его видеть, он сидел нога на ногу, сцепив широкие руки на колене, неподвижно. Были глаза его открыты или закрыты, разглядеть она не могла; в холодном свете фонарей, падавшем на него прямо сверху, вместо глаз у него виднелись два черных теневых пятна. Он сидел, слушал. Казалось, кто-то посадил туда труп. Ивонна была в полном смятении, не знала, что и думать. Поднимая взгляд, она каждый раз видела, что он все так же сидит, неподвижно, нога на ногу, словно все еще пристально смотрит на нее. В перерыве Ивонна тщетно пыталась его отыскать. Собственно говоря, она вовсе не хотела с ним встретиться. Что они могли сказать друг другу после стольких лет? Ивонна стояла на галерее, болтала с Мерлиной, в то же время непрерывно глядя вниз на людскую суету, готовая в любой момент отпрянуть назад. Но Хинкельман не появился. Значит, решила она, ей это показалось! Когда звучит музыка, нам часто кажется возможным все. В зале, когда закончился перерыв, он снова оказался на месте, нога на ногу, неподвижный, как мертвец, которого кто-то усадил на стул. Ивонна кивнула ему. Он не заметил. Ивонна сделала вид, будто у нее что-то не в порядке с платьем, тем длинным синим платьем, и на мгновение поднялась над рядами сидящих. Он должен был это увидеть! Но он не шевельнулся… И тут снова заиграл Казальс. Ивонна была готова разреветься. Хинкельман, рвался из нее крик, почему ты такой глупый? Совсем не стоило, Хинкельман, совсем не стоило. Ради женщины! Что ты наделал? Это был он, высокий, широкоплечий, со светлыми волосами, мальчишеский чуб на лбу, такой неуклюжий и прямой; вот так он сидел, когда рассказывал о смерти у азиатов, такой семи пядей во лбу, и разбил ту красивую чайную чашку. Но он не отвечал ей. Когда закончилась музыка, Ивонна поднялась первой, еще до того, как разразилась овация, и выскочила из зала; она ждала внизу, между вестибюлями, полная решимости не прятаться, если Хинкельман ее увидит. Она ждала, пока не вышел последний человек. Разумеется, напрасно. Уже появились вахтеры, чтобы запереть двери.

— Я не знаю, — сказала Ивонна, — почему так получилось, Хинкельман был добрейшим человеком. Не знаю!

Осознание того, что он уже несколько часов не произнес ни слова, наполняло Райнхарта чувством вины. Он не знал, что ему следует сказать. Не какое-нибудь суждение, даже не сочувствие, — но какое-то призрачное существо, которому она, собственно говоря, и исповедовалась в темноте, на мгновение несказанно отдалило их друг от друга.

— Полгода я была одна, — сказала она, — потом все повторилось.

И история с ребенком тоже.

— Он был студентом. Мы познакомились на бегах. Он играл на альте. Как-то вечером он пришел сюда со своим инструментом.

Если бы теперь Юрг встал и никогда больше не возвращался, она вполне поняла бы это и приняла без упреков, и без ужаса тоже. Паря в бесстрашной пустоте, когда внезапно перестаешь понимать, чего можно бояться на этом свете, она подумала о наступающем завтрашнем дне как о возможной казни, которая уже не имела никакого значения…

Райнхарт сидел на подоконнике.

Над крышами рассветало. Внизу, на улице, слышались первые шаги по мостовой, шум ранних молоковозов с погромыхивающей цистерной.


Лето перешагнуло свой зенит. Все стремилось к зрелости, плоды в садах, зерно в колосьях на высоких, в человеческий рост, стеблях в полях за городом. То и дело налетали грозы, горы белых облаков. Теплые вечера посверкивали зарницами над озером. Леса шумели листвой, вдоль дорог поднимались облака пыли, и иногда, уже ближе к вечеру, в комнате вдруг становилось темно, а ветер надувал занавески как паруса. Где-то хлопали ставни, цветочный горшок катился по мостовой. Четверть часа в ожидании дождя кусты метались, словно хотели улететь, ветер хлестал забытое на крышах белье, хлопавшее на фоне прорезаемой молниями тьмы над городом. Наконец падали первые теплые капли. Словно избавление, на деревья парка внезапно обрушивался шипящий поток.

Райнхарт стоял в открытой двери мастерской. У Гортензии, его ученицы, не оказалось зонта, и ей приходилось ждать, пока дождь утихнет. На ней были белые туфли, а по дорожкам мчались бурые потоки. Блестящие листья дышали свежестью, от них исходила прохлада и аромат. Как шаловливый мальчишка, который хочет, чтобы его услышали, булькал над ними водосток. На серой стене туч над городом и свинцовым озером засверкало ребяческое волшебство радуги.

Гортензия часто казалась ему ребенком.

— Если бы вы знали, — сказала она как-то, — до чего не хочется мне каждый раз идти домой!

— Почему же это?

— Ах! — произнесла Гортензия и отмолчалась, выставив руку под дождь. — Но сейчас мне и правда надо идти, иначе мне опять устроят допрос!

— Вот оно что! Так в этом дело…

Ему было легко над этим смеяться.

— Поезжайте в Париж! Или в Грецию! Или в Испанию! — легкомысленно воскликнул он, выколачивая трубку о дверной косяк. — Если в Испанию, то туда я поеду тоже.

Гортензия растерянно смотрела на него.

Потом Райнхарт снова вернулся к своей работе. Он не раскаивался в том, что перебрался жить в мастерскую-сарай. Он прожил в ней долгое, наполненное трудом лето, хотя немало дней было потрачено на пешие прогулки, да и почти непреодолимое искушение совместных вечеров (Райнхарт нередко ощущал это как раздражение, возникающее поверх ощущения счастья) стоило ему страшно много времени. Зато в его распоряжении были ранние, безлюдные утренние часы, с только-только рождающимся птичьим гомоном, за час до рассвета, и он — божественно трезвый, бодрый от счастья, жадный до работы, ищущий мужского творческого одиночества. Не раз, когда он отворял свою красную деревянную дверь и собирался приступить к работе, в его сарае оказывался воробей, залетевший туда случайно ночью и теперь, с появлением Хозяина, словно безумный метался по мастерской, ударяясь с треском о большое окно, обращенное на север. Он падал вниз, словно яблоко с дерева, оставаясь лежать на подоконнике, среди валяющихся в беспорядке бумаг и цветов, иногда с капелькой крови на клюве. Смертельная дрожь охватывала птицу, когда приближалась рука Райнхарта. Как ни жаль, ничего нельзя было поделать. Некоторое время он держал в ладони пушистое тельце. Его первым утренним делом была смерть. Сколько он похоронил их у своей мастерской, подальше в садике вдовы… Потом он готовил завтрак; с чашкой в руке, не дожевав хлеб, он уже стоял перед своими произведениями, видел множество недостатков, не собираясь себя обманывать. Он принимался работать зябнущими руками…