Ивонна, от рождения лишенная настоящего ощущения родного угла, упорно старалась (и старание это происходило от кажущегося неисчерпаемым женского терпения) продлить испытание, которому был подвергнут Райнхарт. Не единожды упрашивала она свое сердце пощадить его. Однажды утром, не желая работать, поскольку работа, как и вообще все, время от времени вызывала у него сомнение, Райнхарт, раз делать ему было нечего, отправился на поиски какой-нибудь маленькой тележки; довольный тем, что может услужить Ивонне, а заодно заполнить мучительную пустоту своего времени, он еще на подходе к дому принялся кричать, чтобы Ивонна обратила внимание на его веселую добычу.
Ивонна не показывалась, намеренно.
Он свистел, кричал.
Уже не один раз и, как ей казалось, достаточно ясно Ивонна просила его этого не делать, так же как не целовать ее на улице. Из-за того что они были неженаты, у Ивонны и без того было непростое положение в этой деревушке, ей и так уже пялились вслед. А Угольный Мешок, как они называли местного маленького священника, не преминул предупредить свою паству о нежелательности определенных людей. Так что Ивонна ожидала, что он, по крайней мере, будет избегать любого действия, привлекающего к ним внимание. Но и это никогда не приходило ему в голову!
— Так ты идешь или нет? — спросил ее Райнхарт, полагая, что имеет некоторое право на недовольство, раз его любезность не встретила достойного ответа. — Мне казалось, что тебе нужен тот чемодан!
Это была маленькая тележка с кривыми и вихляющими колесами, для чемодана, который они собирались привезти, вполне подходящая. Однако, как только дорога пошла под гору, Райнхарт не удержался и взобрался на тележку, желая хоть этим жестом показать, что не даст испортить себе настроение. Ивонне пришлось последовать его примеру, хотя ей совсем не хотелось, и это была явная глупость. Сделала она это с некоторым вызовом, а отчасти с благой надеждой, что Райнхарт, как только увидит ее на тележке, и сам почувствует идиотизм своей затеи и слезет. Но тележка катилась все быстрее, и о том, чтобы остановиться, уже не было речи. Она нещадно тарахтела по щебенке, как вдруг заело руль — то ли он был не в порядке, то ли тележка была перегружена, но они описали крутую дугу и вывалились, налетев на каменную ограду. Ивонна лежала на каменной мостовой деревенской площади, там же был и Райнхарт. Он, естественно, рассмеялся, как только встал на ноги, боль была вполне терпимой. Ивонна, к счастью, тоже отделалась легкими ссадинами. Наигранной радостью от того, что все обошлось, Райнхарт попытался затушевать позорность происшествия. Он привел в порядок коварную тележку и деловито обмыл Ивонне руку у деревенского колодца. Когда они отправились дальше, он еще раз взобрался на тележку, хотя по правде ему не очень-то и хотелось, а Ивонна шла сзади, и что она ощущала в тот момент, помимо саднящих ссадин, трудно сказать, да и не так важно.
День прошел, как обычно.
Они обедали за гранитным столом под желтеющими сплетениями виноградной лозы, как и в другие дни. Кудахтанье кур, хрюканье свиней, доносившееся снизу, вечная вонь, паутина, солнце в бокале, вино, преломляющее солнечные лучи…
Ссадины тоже зажили.
Лишь неделю спустя, совершенно неожиданно, Ивонну охватило женское возмущение, она даже была готова зареветь, оскорбленная тем, как он с ней поступил. Маленькое происшествие, о котором он уже почти забыл, она ощутила еще живее, оно стало для нее очень важным, заслонив все остальное, и она увидела происходящее в ярком свете: Райнхарт, человек, которому она исповедовалась, занимается тем, что вываливает ее на мостовую посреди деревни и продает любому за три сотни франков, которые он даже и не пытался раздобыть, не сделал ни малейшего движения!
А вообще-то почти ничего не происходило, могло показаться, что и совсем ничего, — в мире, конечно, происходило, но здесь, наверху, они были словно отрезаны от всего этого, — но то, что между ними возникла какая-то пустота, нельзя было не заметить.
Райнхарт знал, что его картины выставлены, но и поддержка общественного признания оказалась недостаточной. Его начали одолевать сомнения. Все, что я делаю, говорил он себе, плавает на поверхности, как пробка. И все же он продолжал работать, работать ожесточенно, безрадостно, слишком трусливый, чтобы бросить, оказаться в неизведанности человека без профессии.
Ивонна позировала ему.
Она могла бы, размышляла Ивонна про себя, без конца жить рядом с ним, жить счастливой, проводя время в мечтах, если бы он не разбудил в ней желание родить ребенка — непреодолимое, безотлагательное, учитывая ее возраст. Не единожды в своей жизни, начиная с Хинкельмана, она пыталась вообразить, что любит, допускала это от жалости, от опустошенности бессильного ожидания, наконец, от одного только страха упустить то, что есть у всех других, что все другие представляли главным богатством в жизни, — и каждый раз в первую ночь все разлеталось вдребезги, она ненавидела все случившееся, с кошмаром стыда добивала то, что хотело остаться… Райнхарт, хотя и он ее разочаровал, все же не испытывал к ней ненависти, даже теперь, когда по полдня сидел перед ней, писал ее портрет, курил и морщил лоб, часами молчал или горячился по поводу событий, происходивших на другом краю света, держал в руке кисть, не отрывая от Ивонны пристального взгляда, наивный и по-детски одержимый мимолетностью бытия. Ребенка от него она могла бы любить, наверное, даже больше, чем Райнхарта. Ивонна могла представить себе все — ребенка, его, себя, но не могла представить, кто о них будет заботиться, если только не Хозяин, человек, у которого восемь сотен рабочих. От Юрга ожидать этого не приходилось, даже не стоило такого от него требовать. Он, совершенно непригодный в защитники, мог лишь показывать ребенку сверкающие звезды и луну, восходящую над серебристыми зарослями ольхи, или мог рисовать, как его дитя играет на солнечной поляне. Он был для нее многим, представлялся ей многим, но никогда — защитником. Однако ребенок, которого она страстно желала от него, запрещал ей этого мужчину.
Райнхарт поднялся, сунул свои кисти в банку и уже повесил белый халат на гвоздь, а Ивонна еще долго сидела недвижимо, как на начатой картине.
— Ивонна, — спросил он, — что случилось?
Случилось? Ничего.
Осень уже висела прямо перед окном спелыми, черными, как чернила, гроздьями винограда. Ивонна оделась, погруженная в пучины одиночества.
— Что еще нужно человеку! — воскликнул Райнхарт, с треском раздавливая губами первый виноград, виноградину за виноградиной. И еще раз подошел к картине.
Буки и березы уже почти лишились листвы, осталась только синева меж белых стволов, припорошенная солнцем, золотая паутинка, упрямое напоминание о летней жаре. В поисках каштанов, которые она собирала в связанный платок, Ивонна бродила среди высоких бурых папоротников, вода струилась по замшелой скале и серебристо поблескивала на солнце. Куда она ни ступала, лес отзывался треском валежника. Юрг с хрустом обламывал сухие ветви и собирал их. Невдалеке потрескивал костер. Его коричневатый дым стлался среди стволов в лучах последнего солнца, все это казалось картиной, Написанной на шелке. На увядающих склонах горело, кровоточило пестрое напоминание о том, что все преходяще, а поверх всего стоял призрачный свет, полный прохлады надвигающихся теней. Порой можно было услышать, как коза щиплет траву, как шуршит в опавших листьях испуганная ящерица или где-то далеко в вечерних горах падает сорвавшийся камень. Их костер гудел все громче, становился все прожорливее, все жарче; Ивонна и Райнхарт молча смотрели на огонь, некоторые каштаны лопались, с глухим треском вылетали из черного котелка, который он нашел в ручье.
Ивонна сидела на пне, нога на ногу, грея руки в плаще, письмо лежало у нее в кармане. Они не смотрели друг на друга. Он стоял, сунув левую руку в карман, в правой он держал палочку, которой ворошил каштаны.
Вечер был как стекло.
На следующий день пошел дождь.
Три или четыре дня шли беспрерывные дожди, в сером прибое тумана исчезли виноградники, так что можно было подумать, что они находятся в ковчеге, запертые за окнами, покрытыми бусинками дождя. Три или четыре дня Ивонна читала, накинув плащ.
Райнхарт жаловался на плохое освещение, старался поправить поломанный мольберт, натягивал новый холст на подрамники. К вечеру он появился с охапкой дров, растопил плиту. Они сидели у плиты, порой почти веселясь. Они нанизали на прутик сыр, крутя, держали его над огнем, сделали глинтвейн. Райнхарт рассказывал о Средиземном море.
Вдруг опять, решительно не понимая, почему она, собственно, должна расстаться со всем этим, Ивонна застывала с отсутствующим взглядом, надеясь только на чудо.
При этом в чудо она совершенно не верила.
Над его веселостью — он это чувствовал — нависал мрак, поднимавшийся из глубин, его разуму недоступных. Он все чаще уходил из дома, один, словно не в силах чего-то выдержать. Шагая, легче переносить неизбежность. Может быть, дело было в работе, которая, хотя и приступал он к ней каждый раз с воодушевлением, неизменно приводила его к осознанию собственных границ, и так уже не первый год. Он стоял под призрачным хитросплетением утративших листву деревьев, неприкаянный, между рождением и смертью. Лишь изредка попадались в здешних лесах ели, темные сгустки, сквозь которые он проходил с усилием. Сычи всхлипывали, словно из потусторонних просторов ночи. Он стоял, прислушивался, дрожа от холода; у кого не возникает, в одиночестве, неожиданная потребность преклонить колени? Хворост под ногами ломался с хрустом, он готов был закричать, охваченный возбуждением, которое никогда не находит выхода, если рядом другой человек, пусть даже самый близкий. Всегда смертельная маска спокойствия! Почему присутствие другого нарушает покой? Почему нельзя быть таким, какой ты есть? Всегда оставалось налипшее притворство, и все же существуют мосты к другому человеку — редко, но все же они бывают! И снова из этого ночного леса, освещенного луной, его словно понесло к ней.