Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle — страница 36 из 39

Однажды зашла речь и о сестре, но сказано было совсем немного: смотри, станешь таким, как твоя сестра, эта дрянь! Больше ничего о ней ему узнать не удалось. Стало быть, у Райнхарта была еще и сестра. Это была новость. Правда, как Райнхарт мог понять позднее, за столом в кухне, из замечания, невольно вырвавшегося у матери, ее уже давно прогнали из дома, и сделал это Хафнер, которому одни только деловые соображения повелевали заботиться о том, чтобы честь семьи была соблюдена. Она была вырвана из их разговоров, словно сорняк.

— Да ешьте же, — воскликнула госпожа Хафнер, — что ж вы ничего не едите! Я для вас целое блюдо приготовила!

Появление сестры вызвало у Райнхарта представление, от которого его охватили удивительные переживания, почти нежные. Словно пар из блюда, которое ему предстояло очистить, в нем поднимались воспоминания детских лет; глядя на девочек, сидевших тогда, словно растения с другой планеты, на левой стороне класса, он ощущал как недостаток отсутствие у него сестры, потому что ему постоянно не хватало ключа, перевода, чтобы понять, как бы он заговорил, будь он сам девочкой. Но и позднее, молодым человеком, сидя иной раз на скамейке в аллее, где мимо него проходили вечерние женщины, он мысленно забавлялся, представляя себе, которая из этого пестрого множества могла бы оказаться его сестрой. Войти в ее женскую суть — не мужчиной, а братом, — он представлял себе это как светлую интимность без молний страсти, жизнь без похоти, почти детскую уютность от близости зрелых мужчины и женщины. Робость последней блаженной надежды охватывала его при мысли, что у него есть сестра, и Райнхарт дольше прежнего просиживал за потертой клеенкой кухонного стола. «Дрянь!» — только и всего, что она сказала о его сестре… «О чем он там опять задумался? — гадала госпожа Хафнер, — еще рехнется парень». Его затянувшееся присутствие вызывало у нее некоторое беспокойство, ее раздражало, что он ждет Бог знает чего. «Да!» — произнес он наконец, поднялся, словно очнувшись от сна, поставил свою тарелку в раковину и двинулся прямо в ночь. Раз ее изгнали из дома, познакомиться с его младшей сестрой будет, разумеется, непросто. Имя ее было вычеркнуто из памяти. Почему же? Сын в остроносых лаковых ботинках, с напомаженными волосами и усиками, был достаточным мерзавцем, чтобы продать семейную тайну. Дело происходило в воскресенье, когда он проснулся в час дня и появился на кухне в своих широких черных брюках, с непременной сеточкой на голове, чтобы побриться над раковиной, пока родители, как они привыкли делать по воскресеньям, ели в комнате. Райнхарт воспользовался моментом, он стоял у плиты, чтобы приготовить себе чаю. Родители явно дали сыну взбучку, и этого его душонке оказалось достаточно, чтобы им назло разболтать все о сестре, которую он, намыливаясь во второй раз, назвал дрянью. Подправив бритву, он подошел к осколку зеркала и, пока скреб свой обезьяний подбородок, выложил все остальное… Поначалу, как это обычно бывает, любовь была настоящей, она явно была влюблена в него со всей серьезностью, присущей юности. Он был художником-прикладником, и, когда он затеял роман с женатой женщиной, разочарованная девушка не нашла лучшего средства, чтобы вернуть его, как только разбудить его ревность: однажды вечером она стала моделью, она, которую ни один мужчина, ни один возлюбленный еще не видел обнаженной, в свои восемнадцать оказалась под светом софитов. И чего она добилась? С того момента, как художник, с папкой и карандашом, увидел ее в зале, она вообще перестала для него существовать. И с тех пор именно таким образом она зарабатывала себе карманные деньги. Узнай об этом отец, он наверняка избил бы ее; с другой стороны, его устраивало, что она сама покупала себе платья, он и не спрашивал, откуда у нее деньги. Во всяком случае, он денег ей больше не давал, а позднее, когда узнал, что она ходит к художникам и раздевается догола, ударил ее по лицу, заплакал от гнева, вышвырнул дочь из дому и никогда больше о ней не спрашивал…

Такая у него была сестра. Райнхарт и теперь, когда узнал об этом, не мог лишить ее заготовленных заранее нежных чувств, больше того, позыв неспокойной совести прямо-таки принуждал его познакомиться с ней, еще раз выступить в роли художника, хотя и с бьющимся сердцем, можно сказать — как клиент, а брат, именно в этот момент основательно занятый своей прической, был в достаточной степени гуманным, чтобы помочь сестре подработать, коли возникла такая возможность. Почему бы и нет! В то же воскресенье они вместе пошли в город, в дождливую предвечернюю пустоту, с ее оголенными аллеями и скучными ранними концертами в кафе. Без шарфа и перчаток Райнхарт мало подходил своему спутнику, который, в шляпе-котелке, шествовал, словно барон из кинофильма. «Оставьте!» — сказал его братец-хлыщ в трамвае и заплатил за него, художника без шляпы. Совершив ненужное движение, чтобы достать деньги, Райнхарт наткнулся на пистолет, лежавший в кармане пальто; он ощутил его присутствие как необходимую опору. В кафе, которое явно и было их целью, Райнхарт не стал снимать пальто, уселся, нарушая все приличия, даже не обратил внимания, когда хлыщ предложил ему сигарету. Он сидел словно сомнамбула. К счастью, их обслуживала не Енни. Его спутник сделал заказ за обоих. Енни ходила с ящиком, полным сигарет, висевшим на ремне, перекинутом через плечо; от этой ноши она выглядела еще изящнее — Енни с веселой челкой. Видеть, как каждый болван и каждый пузан мог подозвать ее жестом, покручивая монету пальцами, и как Енни наклонялась, чтобы они могли выбрать сигареты на пестрой клумбе ее коробочек, — было для Райнхарта личным унижением. Он еле сдерживал слезы. Его спутник тоже подозвал девушку с сигаретами. Все дальнейшее Райнхарт воспринимал как действие фильма, ему уже известного. Младший брат, чтобы оправдать ее задержку у их столика, тоже купил пачку.

— Вот как! — воскликнул он с грязноватой улыбкой подозрения на лице. — Вы уже знакомы?

Енни была немногословна.

— Не буду скрывать, да! — ответила она и отсчитала сдачу, даже не взглянув на Райнхарта.

Вечером Райнхарт был в трактире, где Хафнер играл в карты, и выстрелил в своего отца. Он выстрелил: это происходило как во сне, когда нажимаешь курок, а выстрела нет, никто не падает. Но все было не так — они все вскочили. Он сидел в пальто, они окружили его; он видел пиво на столе, соленую соломку, пистолет в руках трактирщика-калеки. С ним случилось самое смешное, что могло случиться. Похоже, он расстрелял все патроны, когда палил по вороне, и не знал, что расхаживал с разряженным пистолетом. Когда появилась полиция, Райнхарт объяснил: он хотел стрелять. Они осмотрели пистолет, допросили его и не поверили. Вдруг все пропиталось враждебной и безысходной серьезностью, оказавшейся реальнее несостоявшегося выстрела. Они все знали лучше; началось выяснение, действительно ли Хафнер был его отцом. Тот это отрицал. Его слова не вызывали сомнения, ведь Хафнер не стрелял. Райнхарт не был в состоянии хоть что-нибудь объяснить. Он увидел, что забрел в смехотворную чащу ошибок, один бесчестит другого, и каждый сам себя, он только видел бесконечное копошение, порождающее свое продолжение, клубок бессмысленной жизни, чудовище со множеством человеческих голов! И одной из них был он сам. Однажды, когда он был помоложе, ему случилось стоять на мосту, это было в Венгрии, и смотреть вниз на черные буксиры, пыхтевшие по коричневой воде. Он видел русские дали, видел, как река впадает в море, в безграничные просторы; видел дорогу к матери — он не знал тогда, что это была его мать, так же как не ведал, кем была Енни, которую он рисовал, Енни с веселой челкой; он никогда не видел своей настоящей матери и знал только, что она покончила с собой. Они явно боялись, что он кончит так же. Они упекли его в такое заведение — психушку или нервную клинику, это уж как кому угодно, — там-то он и выучился на садовника; они считали знаком раскаяния его несказанное облегчение от того, что Хафнер остался жив.


Гортензия стояла у окна.

— Знаешь, — сказала она немного погодя, — каким я видела тебя все эти годы? Ты все время двигался где-то поодаль от более реальной жизни, я полагала, что ты снова занимаешься живописью, бродишь по морским берегам, до которых мне никогда не добраться. И то, что такие люди, как ты, существуют, было часто единственным обстоятельством, придававшим всему хоть проблеск смысла!

— Я тоже полагал, что ты счастлива. — Иным тоном (по ее молчанию он почувствовал, что не должен бы говорить этого; он проявил высокомерие, взломав ее слова таким вот образом, раскрыв, что и ее семейная жизнь не была пределом счастья), иным тоном, стараясь затушевать все это, он продолжил: — Между прочим, с твоим мужем я был знаком, даже рисовал его и, в сущности, всегда ему завидовал.

— Из-за чего?

— Не то чтобы из-за его жены! — уклончиво отшутился Райнхарт. — Мне не легко представить себе жену, не упредившую неверность; непрожитая юность, несовершенная неверность рождают все нарастающее томление, и это томление уже обращает все, что тебе не удалось испытать, в настоящую жизнь! И тогда ты навешиваешь ее на какого-нибудь друга юности, например на меня. А друзья юности наделены безмерным преимуществом: они избавлены от любого разочаровывающего воплощения…

На самом деле Райнхарт вовсе не думал, что Гортензия несчастлива. Он, правда, долгое время после того, как они расстались, находил утешение в тщеславной мысли, что ей не осталось ничего, кроме пустого сословного брака; он был готов сочувствовать, и это сочувствие давало ему утешение, поэтому он никогда не выяснял, как же на самом деле сложилась ее судьба. В его воспоминаниях она все еще была девушкой, которую он видел в последний раз: после него у нее не было никакой последующей жизни… Теперь же, когда Гортензия стояла перед ним, он ощутил, насколько смешно высокомерие таких воспоминаний. У нее были дети, Аннемари и Петер, жизнь ее вовсе не была пустой. Райнхарт просто не мог поверить, что она в самом деле страдает от тоски по несбывшемуся.