Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle — страница 7 из 39

Другой мужчина, без больших усилий и, в сущности, без намерения оказавшийся в роли приходящего на чай, был адвокатом и, к счастью, уже женатым, отцом двух крепких мальчиков. Боязливый, отвратительный и в той же степени неудовлетворенный, он все, что говорил, непременно повторял еще раз, дабы и самому увериться в сказанном. Когда от него приходили письма, Ивонну, во всяком случае, не удивляло, что он еще и подчеркивал свое имя, словно простого написания было недостаточно. При этом по своим задаткам адвокат был умнее, утонченнее, богаче, чем подозревали его близкие и он сам, однако упрямо считал собственные слова, которые Ивонна заставляла его произносить одним своим присутствием, — ее мудростью, а потому чем умнее он становился, тем недостойнее самому себе казался. Она еженедельно от души высмеивала его, это она умела. И тем не менее он приходил снова и снова, один, если ему улыбалось счастье, или в компании молодых людей, превращаясь тогда в безнадежного молчуна. Смотреть на это было невозможно! Чем веселее и оживленнее была компания, тем больше запирался он в броню ревности и тем откровеннее оказывались его письма, посланные из деловых поездок или во время отпуска, который он неизменно проводил с семьей. «Моя дорогая, — писал он. — Дражайшая подруга!» Все дальнейшее вполне можно было безбоязненно написать на открытке, не закрытой конвертом. Ивонна была для него, понимал он это или нет, своего рода постоянным, пусть и всего лишь мысленным, прелюбодеянием, настоящим приключением в его размеренной жизни, отчаянным предприятием, эксцессом мужской натуры, его тайной и его преступлением, за которое он расплачивался своим размеренным образом существования, прямо-таки образцовым браком… Впрочем, как бы для того, чтобы сделать свое неслыханное прегрешение не столь вопиющим, он втайне ухватился за идею, что Ивонна была, скажем так, не совсем естественна, то есть лесбиянка; это убеждение понадобилось ему уже потому только, что он не перенес бы даже мысли о том, будто какой-то мужчина приблизился к ней больше, чем это удавалось ему.

— Если бы вы знали, — заявил и он как-то вечером, — как много, бесконечно много значит наша дружба для меня!

А для Ивонны?

Ей не всегда удавалось посмеяться над этим, порой ее охватывало отвращение… Все, кто знал Ивонну достаточно близко, восхищались ею, преклонялись перед ее талантами, хотя никто не смог бы сказать, в чем эти таланты заключались, а меньше всего — она сама. Результат был для нее болезненным словом, правда, в этом она сознавалась только тем, кто вступал в ближний круг ее друзей. Однако они, словно ожидая чего-то иного, тупо соглашались проявить понимание этой безумицы, которой оказалось мало ее необычайной красоты и привлекательности и которая задавалась вопросом о каких-то результатах. От подруг она едва ли ожидала хотя бы искры понимания; она была уже в полной мере знакома с пустым высокомерием защищенной женщины, и как раз то, из-за чего она всем сердцем была готова завидовать им, та самая роскошная тупость женского предназначения, разделяла их без всякой надежды на сближение. Что же касается мужчин, в том числе сильных и достойных признания, тех, кто неотделим от достижения результата, то от них вообще нечего было ждать — ведь они считали достаточным результатом, если их забавляли или даже просто заставляли собой восхищаться.

Среди многих и даже слишком многих людей, встреченных Ивонной в те годы, одной только Мерлине выпала достаточно продолжительная роль.

Мерлина, совсем еще юная девчушка, стала первой ученицей, когда Ивонна начала давать уроки игры на скрипке, — между прочим, это предприятие поначалу превзошло все ожидания. Мерлина, заходившая в гости все чаще и чаще, уже и перестав брать уроки, была здоровым, довольно коренастым и крепким созданием, ниже Ивонны, которая довольно скоро предложила ей перейти на «ты». И вообще Ивонна, по отношению ко всем колкая и ехидная, пугавшая своей жесткостью, в отношениях с этой девчушкой выработала нежную, поначалу прямо-таки материнскую манеру общения. Возможно, дело было в том, что хотя у Мерлины и была мамочка, настоящей матери она была лишена, и Ивонна поняла это с первого движения ее смычка. То, что со временем основательного скандала с этой мамочкой не избежать, казалось совершенно очевидным. Так оно и случилось, причем довольно скоро, правда, классическим скандалом это не стало, а последовали водопад страннейших упреков в адрес учительницы музыки, обвинения, истерика, эксцесс без всякой определенной направленности — то, что женщины могут устроить только между собой. Три дня спустя позвонил ее муж, в некотором роде извинившись и в приятельской манере поблагодарив Ивонну за то, что она, как ему стало известно, наконец-то выложила его жене всю правду (правда, в несколько резкой форме, как он посчитал). Следует заметить, что Ивонна вообще ничего не сказала его жене.

После этого Мерлина продолжала приходить, даже вопреки запрету, со своими делами, своими тайнами, разрешения которых желала, не открывая их при этом; с того времени она взяла Ивонну себе в матери, не поинтересовавшись, хочет ли она этого. Ивонна, достаточно чуткая и настороженная в отношении своего сердца, все больше и больше размышляла о том, не следует ли прекратить все это, если не удастся выбраться из игры в дочки-матери: освобождать человека от одних отношений, вовлекая его в другие, — занятие не для нее. Однако девушка, должно быть от одного страха перед настоящей мамочкой, изо всех сил держалась за эти отношения, буквально опьяненная своей несамостоятельностью, все больше тяготившей и пугавшей Ивонну.

— Мерлина! — восклицала она время от времени. — Я все-таки тебе не мать… Такая крепкая девица, как ты, и я — тощая пигалица. Ну сама подумай — я никак не могла бы произвести тебя на свет!

А Мерлина сидела себе, крепкая, круглая, жевала яблоко и никак не могла понять, почему Ивонна говорит такие странности. В ее комнате было так чудесно, лучше, чем где-либо в другом месте, и в то же время жутковато, хотя по-настоящему не страшно. Ивонна знала все, даже сны подруг Мерлины… Девочка думала о лейтенанте на балу и о том, какую ревность у нее вызывала Аннемари, которая тоже танцевала с ним и тоже была им увлечена. Аннемари приснился сон, будто они вместе с лейтенантом поехали на машине и Аннемари, вот странно, могла ехать только на второй скорости.

— Боже мой! — рассмеялась Ивонна. — Тогда можешь не волноваться из-за своего лейтенанта!

— Это почему?

— Сердце, Мерлина, это наш мотор, ее мотор слабенький, она надоест ему, и он ее оставит, а во сне она понимает это уже сейчас.

Мерлина была ошеломлена.

Потом, словно очнувшись, Мерлина снова впилась в сочное яблоко и снова принялась раскачиваться в большом кресле, стоявшем в комнате…

Разумеется, Ивонна была старше и опытнее, зато Мерлина моложе, здоровее, энергичнее, проще, способнее к жизни. Увы, это так! Когда после еды Мерлина вставала, чтобы вынести тарелки, а Ивонна следовала за ней, она шла словно безмолвная тень, тогда как Мерлина производила массу шума, сгружая тарелки, да и одним своим шагом — он у нее всегда был походный — сотрясала маленькую квартиру. Можно, конечно, сказать, что она неуклюжа. Например, как она дергала дверные ручки. Дома ей вечно делали из-за этого замечания, и все без толку, Ивонне это тоже не нравилось, но такая уж у Мерлины была натура, и именно неуклюжесть, грубоватость, избыток силы Ивонна любила в ней. Мерлина каждый раз недоумевала, когда Ивонна, вдруг забыв об их разговоре, опускала руку на ее округлые и мягкие плечи и устремляла на Мерлину странный взгляд, приводивший ее в замешательство, а то и гладила ее по волосам, смеясь: «А ты милая девчонка, ты это знаешь?!»

Мерлина принимала эти ласки, словно они исходили от мужчины… Келлера, ее приятеля… Все было так странно. Еще немного, и она склоняла голову на совсем близкое плечо Ивонны и начинала реветь, Бог знает почему. Она все могла доверить своей подруге, старшей подруге, которая о себе никогда не рассказывала, но наверняка уже испытала в жизни все и была во всех областях человеческого сердца как дома, не навлекая при этом на себя — в глазах Мерлины — никакой вины. И только одну вещь, самую естественную, самую безобидную, не могла Мерлина произнести! Хотя рассказывала, когда они выходили вместе погулять, о разных типах самолетов, обнаруживая неожиданные, хотя и не очень твердые, знания в этой области, не вызывавшие у Ивонны, похоже, ни малейшего интереса. До чего же смешно, что она не могла это произнести! Но именно так и выходило, и Мерлина каждый раз потом говорила себе, что Ивонна наверняка уже все знает, и считала свое молчание извинительным, а иногда еще и злилась, что подруга, если она все уже знала, никогда сама об этом не заговаривала… Вообще она почти не говорила о мужчинах, будто их и вовсе нет на свете, а если они где-нибудь и обнаруживались, то играли далеко не ту ведущую роль, какая им, по их мнению, полагалась и какую Мерлина, соглашаясь с ними, им отводила.

Мерлина тогда не решалась противоречить, она опускала взгляд, как предательница, когда думала о Келлере, своем приятеле. Встреча с Ивонной и с ним одновременно казалась ей тяжелейшим делом ее жизни. Это могло случиться каждый день, просто на улице, и Мерлина не сомневалась, что один из двоих, заполнявших тогда ее сердце, будет для нее потерян; она знала, произойдет нечто ужасное, хотя не представляла, что именно… Когда она шла с Келлером, ощущая теплую твердость его руки, то боялась, что потерять придется Ивонну, подругу, распорядительницу ее сновидений, единственное существо на земле, служившее надежной опорой во всем этом смятении! Мерлина высвобождала руку, и Келлер, как и все мужчины, принимал это тут же на свой счет, считая бабским капризом… Но когда она сидела у Ивонны, ее охватывал страх за приятеля, она пыталась представить его сидящим в этой же комнате, но у нее ничего не получалось. Он растворялся в воздухе, исчезал тем скорее, чем больше она стремилась приблизить его. Он таял, и уже на пороге от него не оставалось ничего. Это был просто кошмар.