Тяжелый дивизион — страница 132 из 148

— Ничего святого не осталось! — внезапно воспылав любовью к российскому парламенту, говорили офицеры о резолюции, в которой Дума была названа «гнездом черных воронов-стервятников».

Командир дивизиона представил в комитет копию выданного им Горелову командировочного удостоверения. Табаков объявил дивизиону, что постановление собрания выполнено, и командир дивизиона как хороший боевой товарищ оправдался перед солдатами.

Горелов был предупрежден об инциденте выехавшим ему навстречу в Молодечно кольцовским вестовым Станиславом. Он с приятной улыбкой вошел в избу, занятую комитетом, и тоном официального рапорта доложил о выполнении возложенного на него командиром дивизиона поручения.

Шнейдеров чувствовал себя неловко, зато Табаков лихо крутил усы и явно гордился своей позицией.

Горелов весь день ходил со свитой. Офицеры один за другим пытались узнать у него «хоть что-нибудь». Но солдатский глаз был начеку, и негде было собраться.

К вечеру почти все офицеры собрались на третьей батарее.

В дивизионе считалось, что солдаты «любят» командира батареи Малаховского. Он и прежде был нетребователен и никогда не наказывал солдат. Старший офицер Горелов все еще пользовался репутацией деликатного, сдержанного, культурного офицера. Поэтому атмосфера на третьей батарее была легче. К тому же к третьей батарее принадлежали руководители комитета — Шнейдеров и Табаков.

Решено было устроить выпивку. Кто может препятствовать господам офицерам пить в своей компании?

Звать или не звать Шнейдерова — обсуждали долго и бурно.

— Позвать, — настаивал Горелов. — У меня такие новости! Кого угодно ошарашат. Пусть послушает.

— Ерунда, — резал Скальский. — Эсер! Пустить заведомого шпиона…

— А кому он донесет?

— Теперь смолчит, потом использует.

— Ну, и что же?

— Ребячество!

Порешили на том, что позовут Шнейдерова и Табакова и сделают вид, будто быстро опьянели. Шнейдеров уйдет — он не любит пьяной компании, — и все будет ладно.

— А Табакова напоим.

— Да это, в сущности, существо безвредное.

— Берусь уложить в двадцать минут! — кричал Ладков.

— Доверяем и кооптируем, — кривлялся Перцович.

— А я, кстати, кое-чего привез, — похвастался Горелов.

Он вселял бодрость в товарищей. Его походка стала еще легче. По-молодому стучали каблуки и звенели шпоры. Нельзя так ходить, если на душе невесело. Значит, новости хороши. Разве в этом хаосе не может наконец появиться что-нибудь новое, поворотное?.. Горелов вел себя дипломатом. Он обошел на своей батарее все блиндажи орудийных номеров, рассказывал солдатам какие-то тыловые анекдоты, угощал монпансье из бумажного кулька, из резинового кисета насыпал сухумский желтый табак в солдатские трубки и крученки. Он еще раз напоминал канонирам, что он — Горелов — всегда был либеральным офицером, любимцем солдат. С Табаковым он долго ходил вдоль орудий взад и вперед. Руки у обоих заложены за спину, и всякому было понятно, что офицер и видный комитетчик говорят на самые серьезные, политические темы.

К вечеру Табаков был убежден, что лучше Горелова в дивизионе офицера нет. Даже Шнейдеров, хотя он и партийный эсер, все-таки не так подходит к солдату, как Горелов.

— Чего офицеры радуются? — спросил Стеценко Станислава.

— Я не вем[25]. Я мыслен, же работы нема [26]. На наблюдательный не ездят, а поручик Горелов привез ведро вудки. Напиесен на цалы тыждень[27].

Петр недоверчиво пожимал плечами. Он по-прежнему был убежден, что офицеры не будут спокойно сидеть и ожидать, покуда революция слопает все их привилегии без остатка…

Андрей остался на батарее дежурным. Ему не хотелось в пьяную компанию, и его не уговаривали. К тому же в одиночестве можно было попытаться закончить письмо к Елене.

В третьей батарее офицерская палатка стояла в глубине скудной, порубленной рощи, недалеко от крохотной деревушки, к которой приткнулись блиндажи орудийной прислуги. Но офицеры решили, что собираться в палатке не стоит. Все-таки материя — не стена. Решено было пустить под пьянку избу, в которой заседал комитет и постоянно жил один Табаков.

Командир дивизиона на пьянку не пришел. Он был осторожен, трезв и хитер пассивной, не смелой, не лисьей, а медвежьей хитростью. Горелов сделал ему наедине особый доклад. Полковник хмыкал, мял в руках давно потерявший форму засаленный порттабак и ковырял во рту противной желтой зубочисткой. Не сказав ни слова, он поблагодарил Горелова и попросил рассказать ему, какое впечатление произведет сообщение о поездке в ставку и Минск на офицеров.

— Черт его знает, — говорил Горелов Скальскому, сидя рядом с ним за составленными столами. — Не то наш командир — обыватель, не то ведет какую-то свою игру.

— Ну и черт с ним, — сказал Скальский. — Мы о нем душой болеть не будем. Сообразит — примкнет. А не успеет — поплетется в хвосте. Тридцать лет в офицерских чинах! Куда ему еще податься?.. Производство затянулось… Вот он и дуется на весь свет. Словом, черт с ним!

Табаков пучил глаза и говорил то Перцовичу, то Ладкову что-то умное о новом солдате и о том, как ему дивизион доверяет.

— Захотел бы я — поссорил бы офицеров с солдатами, раз-два… Как в пехоте. Повернуться боялись бы. А за Табаковым как за каменной стеной… И солдаты как за каменной стеной… — спохватился он. — Я за солдатский интерес. Потому я как призван на действительную и сверхсрочно по мобилизации… Я солдатское житье до дна выпил. А эсеровская партия нас учит…

— Пей, батя, пей, Петр Кириллыч! — говорил Ладков. — У нас на Кубани…

— Ты хороший парень, — трепал его по плечу Кольцов. — Ты лучший друг.

— Я за справедливость! За землю и волю! — говорил, хлебая горячую жижу и морщась, как от внутренней боли, Табаков. К нему беспрерывно тянулись офицерские рюмки. Он был взволнован и счастлив, и только одного не хватало…

— А где же Багинский, Орлов? Что это они запаздывают? — оглядел он комнату и заорал вдруг по направлению к двери: — Станислав!

— Ушел Станислав. За папиросами в лавочку я его послал, — поспешил Кольцов.

— Ну, Петр! Степан! Лодыри, сукины дети! — не унимался Табаков.

— На кой черт тебе вестовые, Петр Кириллович?

— За комитетчиками послать. Чего же я один?.. Пусть все наши… Одной семьею…

— Вот дьявол, сорвет всю музыку! — ругался Горелов.

— Да и неудобно мне одному…

— А мы сейчас пошлем, — сказал Перцович. — Я схожу за вестовым.

— Ну хоть бы Багинский, или Орлов, или кто ближе…

— Пей, Кириллыч! — потянулся к нему Малаховский. — Знаешь, как у нас на Украине пьют?

— Как у вас, так и у нас, так и на Украине… допьяна, — скептически возразил Табаков.

— Нет, у нас не так. Вот смотри!

Малаховский поставил рюмку на стол и, обращаясь к ней как к живому лицу, склоняя голову то направо, то налево, говорил:

— А як же вас звать?

И сам другим голосом отвечал за рюмку:

— Оковыта[28].

— Аз чого ж вы зроблени?

— С жита.

И вдруг крикнул:

— А в тебе пачпорт е?

— Нема.

— Так ось тоби тюрьма!

Он зубами ловко захватил рюмку и мгновенно опрокинул ее прямо в горло.

— Браво! — закричали офицеры.

— Ха-ха-ха! — раскатывался Табаков. Он чувствовал, что спектакль — специально для него, и гордился. — Веселый народ охвицеры!

— А ты видел, как пьют сумские гусары? — спросил Ладков.

— Нет, — заинтересовался Табаков.

Ладков мигнул Архангельскому — и тот принес из кухни два огромных стакана. Стаканы налили до половины водкой и ромом, подлили коньяку, залили все это пивной пеной.

— Это, брат, медведь бурый, злой и хмурый! — причитал Ладков. — Вот я его залпом хлебану — и ничего. А тебе не устоять.

Табаков осмотрел тонкую фигуру офицера с ног до головы, расправил плечи, расчесал усы, а потом прищурил глаз:

— Я твою водичку хлебану. А ты потом мой заказ выдержи.

— Идет.

— На что?

— На бутылку коньяку и красненькую.

— Идет. А если нижний чин офицера обыграет? — хитро говорил Табаков.

— Какие теперь нижние чины! — сморщился и улыбнулся одновременно Ладков.

— Это верно, — легко согласился Табаков. — Ну, лей ведмедя!..

Табаков лежал на своей койке и дрыгал отяжелевшими ногами, распевая:

Служили два товарища

В однем и тем полке…

— Хорошо — не у нас, пришлось бы на свою койку пустить, — говорил Малаховский, глядя на захмелевшего комитетчика. — Грязное животное!

— А я, черт, воды с пивом нахлебался, — жаловался Ладков. — Вот мерзость!

— А ловко я налил? Чистое дело марш! — хвастался Архангельский.

— Ну, довольно, — скомандовал Скальский. — Перцович, берите гитару и барабаньте что-нибудь у окна.

А вы пойте вполголоса. Пусть думают — загрустили. Дарьял там какой-нибудь, что ли… А вы укладывайтесь в десять — пятнадцать минут. Нас агитировать не нужно.

— Прежде всего позвольте доложить, — начал вполголоса Горелов, — что и в Минске, и в ставке говорить рядовому офицеру не с кем. Все опасаются. В офицерском союзе — разброд. Часть офицеров вступила в союз с наивной идеей, что это всего лишь, как они там говорят… ну, профессиональная организация. На открытое выступление такие не пойдут. И вообще решено до поры до времени не раскрывать карт. Я с трудом связался в ставке с настоящим работником союза. Со мной сначала и говорить не хотели, и только после того, как я нашел знакомого штабного, кое-что рассказали. Развал в армии — не секрет для ставки. Ставка получает, хотя и нерегулярно, сводки из армий. Мне показывали кое-что. Так я вам скажу, у нас в дивизионе — это еще благодать. Я даже не знаю сейчас, есть ли еще у нас армия. В одном полку начался бунт после того, как командир полка потребовал от солдат идти на походе в ногу. В Шестьсот семьдесят втором полку солдаты бомбардировали поленьями офицера. В Двести восемнадцатом полку избили офицера, который приказал перебросить к немцам плакаты о взятии Галича войсками генерала Корнилова. В Краснохолмском полку убили п