Тяжелый дивизион — страница 139 из 148

Дальше шла группа людей, которые казались офицерам злыми овчарками, всегда беспокойно пробегающими по солдатскому стаду. Первым был назвавший себя анархистом свистун, насмешник, взрывающийся как порох Федоров. Затем всегда напряженный, дурно настроенный Хрюков. Среди ездовых — колючеглазый татарин Абрахимов.

Ненависть всегда горела в их глазах при встрече с офицерами, и одним резким, прямым словом они умели настроить колеблющуюся солдатскую массу. От одного хлесткого заворота Федорова добродушно настроенные солдаты сразу наливались негодованием, жесткостью, словно в этот момент вставали перед ними, пробегали в памяти быстрым экраном годы дисциплины, издевательства, ругани, повседневной офицерской жестокости. Все они были как на подбор худы и по здоровью, и по достаткам. Все ходили обношенными, и офицеры втихомолку ругали их злыднями, нищими, оборвышами, псами. При встречах сворачивали в сторону, с легким посвистыванием помахивали стеком.

Особняком стояли большевики. Это были прямые, открытые враги офицерства. И Андрей знал, что, пока он носит на плечах золотые погоны, в этой ненависти будет и его часть, как бы он ни относился к большевистским идеям и к самим большевикам.

Андрей особенно тягостно чувствовал себя с Багинским. Бывший друг и приятель переменился еще под Барановичами. Андрей в его присутствии всегда ловил на себе черный, не раздраженный, но глубоко ненавидящий взор Багинского. Он знал — солдат, по-видимому, не мог простить Андрею то, что он увлек его рассказами о человеческой культуре, не рассказав, утаив самое главное, то, что так просто и понятно изложил ему проезжий земгусар у местечка Камень над высоким черным колодцем.

Для офицеров батарея стала шахматной доской. Нужно было обходить те места, на которые глядели кони, ферзи и слоны батарейной революции. Вся жизнь офицерская стала неприятно прозрачной, и только Кольцов с непостижимым, неожиданным терпением проходил всюду, как ходят подвыпившие, всюду нелюбимый и всюду терпимый, потому что золото его погон больше не светилось силой и властью и первое по-настоящему склонилось перед солдатской, проявившейся в революцию волей.

Легче всего было Андрею с Бобровым. Это был настоящий рабочий парень, хотя и мешковатый, очень сдержанный и осторожный. В большевистской группе он был противоположностью яркому и шумному, как бенгальский огонь, Багинскому. Казалось, он всегда чуть придерживает Петра и Багинского за рукав. Он редко пускался в теоретические разговоры, но был незаменим в тихих солдатских беседах. Он был из старой рабочей семьи, и его рассказы чаще всего относились к истории большого питерского завода. Солдаты, деревенский народ, любили эти рассказы, а у Боброва без всякой агитации всегда выходило так, что рабочие — это народ крепкий, грамотный, боевой. Они поколениями вели бой с капиталистами и за себя, и за всех, за городскую и деревенскую бедноту. В рассказах его героями были настоящие, живые люди. Выводов он не делал. Они слагались сами собою и были понятны всем этим людям. Влияние его в батарее росло с каждым днем, и рядом с боевым вожаком, каким всегда оставался Стеценко, он был для солдат тем авторитетом, не навязывающимся, но необходимым, к которому прибегали в трудных случаях.

И с Андреем он чаще всего обменивался не мыслями, а рассказами. Андрей рассказывал ему о пятнадцатом годе на фронте, о студенчестве, о Горбатове, и выходило всегда так, что Андрей рассказывал и ловчей, и красивей, но в конце нарастало у него желание за что-то извиниться перед солдатом, будто рассказывал он все какое-то ненастоящее. И потом вел рассказ Бобров о выборгских заводах, о забастовках одиннадцатого и двенадцатого годов, о том, как переворачивали трамваи в четырнадцатом году, о мастерах и мальчонках, о рабочем житье-бытье, о жандармах и агитаторах, и это было всегда несомненно настоящее — камни из фундамента жизни.

Петр иногда посматривал искоса, может быть хитро, в их сторону, попыхивая папироской, но в разговоры не мешался. Андрею иногда казалось, что Петр вдруг стал щадить его. После тех ударов, какие вынесли офицеры в корниловские дни, это раздражало и казалось унизительным.

За дни сентября произошло множество мелких инцидентов в самой батарее и еще больше пришло вестей о случившемся в соседних и дальних частях. То были последние попытки подчинить себе солдатскую стихию, и прямые, грозные ответы впервые в истории почувствовавших свою силу вооруженных, готовых использовать для себя военную организацию людей. Сила эта покоилась на сознании своего естественного права и действовала без отдачи и рикошетов.

В Десятом Сибирском полку были приговорены к расстрелу солдаты. Полк собрался и заявил, что в случае, если приговор не будет отменен, солдаты убьют всех судей.

Сто семьдесят четвертый запасный полк приказано было расформировать за отказ ехать на фронт. Солдаты восстали все, как один человек. Приказ был отменен.

Солдаты Ковельского полка потребовали документы у самого командующего армией, генерала Леша.

В Шестидесятом Сибирском полку в офицерское собрание бросили ручную гранату. Было ранено четырнадцать человек.

В Сто сорок пятом полку солдаты разработали план ухода в тыл.

Боевые приказы больше не обсуждались на митингах только потому, что их не было.

Даже в мелких тыловых частях становилось неспокойно. В санпоезде Одиннадцатой армии солдаты-санитары переизбрали главного врача, завхоза и старших сестер.

Командование злилось, хандрило, саботажничало, устраивало заговоры. Даже командиры крупных объединений сплошь и рядом совсем не возвращались из отпусков. Офицеры в дезертирстве состязались с солдатами. За офицерами двинулись комитетчики. В одном из полков дезертировал полковой комитет полностью, с председателем и секретарем во главе. В числе дезертиров был и член армейской георгиевской думы.

Иногда раздавались выстрелы, тревожные для офицерского сердца. Начдив пять, генерал-майор Копчев, выстрелил себе в висок, оставив записку, что он больше не верит в будущее России.

Паутина распада армии густо заплеталась перед глазами офицерства. Переставали говорить и думать о судьбах родины. Эти судьбы казались офицерству предрешенными и отходили в сторону. Великая империя царей должна была стать чужой добычей. Не все ли равно — чьей? Думали и говорили потихоньку, украдкой о судьбах личных…

Перцович позвал в лес Архангельского.

Когда стволы сосен сошлись кругом и стало тихо, как на голом деревенском кладбище, Перцович сказал резко, срываясь, с хрустом пальцев:

— Ненавижу… Сам бы своею рукой задушил!..

— Да, — выдохнул тяжело Архангельский.

— Нельзя оставаться…

Архангельский кивнул головой.

— Говорят, у Быхова, где Корнилов, и на Дону собираются офицеры.

Архангельский махнул стеком безнадежно. Он был скуп на слова.

— А потом, может быть, можно в американскую армию.

Архангельский смотрел на него как на Колумба.

— В Петрограде есть консул. Если подать заявление… Наверное, им нужны боевые офицеры.

— И мое тоже… — предложил Архангельский.

— Хочешь, я поеду один, объеду все места и тебя вызову телеграммой?

Архангельский протянул ему руку.

Перцович уезжал на другой день в очередной отпуск.

В дивизионе усилилось дезертирство.

Тридцать человек ушло в украинские национальные формирования.

Поезда в тыл уходили увешанные людьми.

В эти дни пришло неожиданное, ударившее по самому больному месту, письмо Екатерины:

«Не знаю, помнишь ли ты обо мне, Андрей, или забыл, но сужу по себе, — люди, встречавшиеся так, как встречались мы, имеют право на любопытство. Я решила осуществить это право именно теперь потому, что моя жизнь определилась, хотя и совсем недавно.

За эти два года пережито так много, что написать обо всем в одном письме, да еще в таком, о котором не знаешь, дойдет ли оно по адресу, — невозможно. Если получу от тебя ответ, обещаю написать обстоятельно.

Основное — следующее. Я дважды была тяжело больна. После Варшавы, выздоровев, я работала в санпоезде, который ходил между Киевом и Галицией. Ты ехал в Галицию, и я надеялась, что разыщу тебя и там. Но это было время отступления, и на этот раз не помогли даже письма дяди. В поезде я опять заболела воспалением легких и попала в санаторию в Сочи. Здесь были пальмы, которые шелестят на ветру, как жестяные, изменчивое море и пустынные горные тропы. У меня было ужасное состояние, а нервы мои были в угрожающем положении. Я никому не писала и ни с кем не общалась. А потом в феврале на меня пахнуло весной… Эта весна была короткой и некрепкой. Но в эти дни я встретила в Москве… Не знаю, помнишь ли ты — я рассказывала тебе о нем, это мой учитель, Сергей Митрофанович, тот самый, который сидел в тюрьме нашей станицы и которого я девочкой провожала в ссылку. Февральская революция вернула его из Нарыма. Я обрадовалась ему, как будто он был мне родной. Но он был целиком захвачен партийной работой и только немногие часы досуга отдавал мне. Тогда, в детстве, я, в сущности, ничего не знала о его убеждениях. Теперь я поняла, что этот человек богат редким даром. У него взгляды на мир обдуманны и осмысленны, как чертеж архитектора, и притом широки, как мир. Словом, мы подружились с ним на работе, к которой он меня привлек, а потом и просто как люди. Я не чувствую себя в гавани, но это и не каботажное плавание. Это большие океанские пути. Мне кажется, что многие из наших друзей могли бы позавидовать мне. Может быть, ты даже не узнал бы меня.

Ты, я слышала, теперь офицер, и я боюсь — ужаснешься, когда я скажу тебе, что мой муж — видный большевик. О нас ведь ходят разные сплетни. Но ты познакомься с нашей партией. Ты умеешь быть объективным, если захочешь. Попробуй.

Теперь я скажу тебе, почему я написала тебе после такого длительного молчания. Я хочу повидать тебя. Не спеши делать вывод о моей непоследовательности… Это очень, очень последовательно. Жду ответа.

Екатерина».

Осенние грязи вплотную подошли к асфальтам Молодечна. Вокзал желтого кирпича по-прежнему стоял кондитерской бутафорией среди мусора и человечьего пчельника станции. Но такое впечатление сохранялось только издали. К зеленому облупившемуся переплету садовой решетки привязаны были уздечками офицерские и ординарческие кони. Порохня сухого сена густой присыпкой лежала на перроне. Стены несли на себе немудреную, но пылкую литературу военных и революционных дней. На окнах звезды пропыленных трещин лежали под звездами окрепших паучьих узоров. Двери все б