Тяжелый дивизион — страница 16 из 148

В ветреный июльский день Андрей сидел с Хановым на вышке. Вершины леса ходили волнами. Трудно было рассмотреть в бинокль далекие позиции — так качалась нестойкая вышка.

Ханов рассказывал об Астрахани, о тонях, о жизни рыбаков. Его отец владел участком, и он с малых лет был у сетей, на пахнущих смолой баркасах, в дождь прятался под полой чужого макинтоша. Говорил он с гордостью о растущей зажиточности семьи, о том, что сам скоро станет хозяином, что у них в Астрахани строился дом, да за войной не знает — кончат или нет. По внешнему виду Ханова не сказать, что он из богатой семьи. Сапоги низкие, не по ноге, фуражка жеваная, всегда небритый. Но видно, что это не от бедности. Прижимающаяся, пока еще прячущая свои успехи хозяйственность глядит во всем. Аппараты и сумки — все было у него в порядке. За хозяйственность и назначили его старшим телефонистом. Он рассказывал, как трудно было ему попасть в артиллерию, как за него хлопотали, и видно было, что думает он об одном: как бы скорее отшагать, отстрелять свое на фронте и возвратиться, построиться, жениться, прикупить участок — жить по-настоящему.

По лесу понеслись голоса. Сначала звенящие далеким эхом. Потом ближе — неистовые, дикие, словно сотни людей кабанами пробиваются сквозь заросли и чащи.

Ханов встревожился.

А на фронте, словно для того, чтобы увеличить тревогу телефонистов, началась частая ружейная перестрелка, которую сейчас же поддержала германская артиллерия.

Провод на батарею действовал. Пехотный окоп молчал.

— Идти, что ли? — нерешительно спросил Ханов.

— Подожди. Эй, что это?

К блиндажу подбежал расхристанный, без шапки, солдат; он посмотрел на вышку, как смотрят на журавлей, проходящих весною, швырнул винтовку в сторону и не колеблясь, не запахнув шинель, полез наверх, как будто за ним гнался медведь.

Андрей машинально расстегнул кобуру нагана. Ханов смотрел в щель между досками. Столбы скрипели в соединениях под порывистыми бросками тела лезущего наверх солдата.

— Газы! — со стоном выбросило красное потное лицо, поднявшись наконец над площадкой. Пехотинец, с усилием вскинув наверх ноги, лег на доски и долго не мог справиться с дыханием.

— А ты откуда? — спросил Ханов.

— Из резерва. В окопе всех подавило. А мы по лесу…

— А газ где?

— А по лесу ползет…

— Бежать, что ли? — растерянно спросил Ханов, хватаясь за аппараты.

Андрей вопросительно смотрел на солдата.

— Сиди, он в гору не идет — наши все по деревам осели, а тут выше дерева, — посоветовал пехотинец.

С батареи звонил Кольцов:

— В чем дело, почему стрельба? Почему окоп не отвечает?

— Газ по лесу пошел, ваше благородие, — докладывал Ханов. — Что изволите? Так точно… Слушаю, сидим на вышке, — говорил он в трубку, бегая расширенными черными глазами по лесу.

— Велел сидеть на крыше, — передал он Андрею.

Андрей в бинокль нащупал узкую волну серого дыма, идущего от реки к опушке леса.

— А ты видел газ-то? — спросил Ханов. — Какой он из себя-то?

— Туман ползет. Бежали мы — куда смотреть!

По всему телу шла мелкая дрожь. Ее принесла эта невидимая, неизведанная еще опасность. Газ. Как на Западе!.. И ни у кого нет масок.

Через десять минут под вышкой проплыло редкое облако, словно кто-то, лежа на корнях леса, курил большую, как сосна, папиросу.

— И это все? А может, это только начало?

— Кажись, вправо пошло, — решил пехотинец. — Куда ветер? — Он сплюнул в сторону и следил, куда пойдут белые брызги.

Артиллерия бухала все реже, но винтовки сыпали горох по всему фронту.

Через час шли с опаской на батарею. Там, где тропинка обегала позицию, над головой внезапно рвануло, — воздушная волна ударила в уши и нос так, что во рту образовался осадок, как от металла. Батарея открыла огонь.

На широкой лужайке обок с батареей двумя смотровыми колоннами стояли войска.

За стариком генералом, только что вышедшим из коляски, растерянной стайкой спешили, придерживая шашки, офицеры.

Генерал вплотную подошел к одному из рядовых. Он был стар, худ и прям, как жердь. Но фуражка немного набекрень и седые, двумя расходящимися остриями баки придавали ему полагающийся бравый вид.

— Ты знаешь, с кем ты воюешь? — ткнул он без предисловия пальцем в грудь одного из солдат. Охваченный своими мыслями, он, видимо, плохо соображал, что делает.

Солдат, выпятив грудь до растяжения всех жил, молчал, часто мигая глазами.

Но генерал не нуждался в ответе:

— Ты не знаешь, с кем воюешь. Ты думаешь — с немцем? Нет, со зверями! Они газами травят людей, как крыс! До сих пор этими газами занимались убийцы, отравители, а не воины. Мы с ними цацкались. В плен брали. Теперь конец! Никакой пощады врагу! — закричал он, подняв руку кверху, и так резко отскочил назад, что наступил на ногу толстому полковнику из свиты. — Теперь не приводи мне пленных! — кричал он, обводя глазами всю лужайку.

Голос старика сорвался. Он схватился рукой за горло и, шатаясь, пошел к коляске.

За ним суетливо побежали штабные.

— Всю дивизию уложили, — докладывал на батарее Кольцов. — Ну, если бы ветер не переменился, всех бы нас захлопали, окружили б. Хорошо, что немцы не пошли в атаку. Но потери огромные!

Через три дня батарея выступила к Жирардову, куда уже были поданы эшелоны. Дивизион перебрасывали на юг. Расширялся Горлицкий прорыв. Армии уже отскочили от Сана, уже уступили австрийцам Перемышль. На юге предстояли маневренные бои. Позиционное сидение окончилось.

Накануне отъезда пришло письмо от Екатерины. Больна, лежит в Варшаве в госпитале. Просит, если можно, приехать.

— Ну что ж, кстати, — сказал Соловин. — В Варшаве, наверное, задержимся. Будут перебрасывать с вокзала на вокзал, вот вы и катите.

* * *

Улицы наполовину брошенного большого города. Только военные сновали по асфальту широких панелей. В колясках неслись генералы, штаб-офицеры. Тонконогие, одетые как на бал гвардейцы ходили по Новому Свету и Маршалковской. Обыкновенные люди куда-то исчезли, спрятались, только старушки в черных наколках с цветными зонтиками и корзинами плелись на Европейский рынок и на Мокотув.

Батарея пришла на Венский вокзал. Уходить должна была с Ковельского.

— Вот вам два часа времени. Оборачивайтесь, — сказал Кольцов.

Госпиталь приютился в саду на одной из дальних улиц. Сестра с черными завитушками, выпадавшими из-под косынки, встретила Андрея в коридоре. Собранные, черные, как бусинки, глаза смотрели испытующе.

«Удивлена, видимо», — думал Андрей. Зеркало услужливо подавало его растрепанную шинель, запыленное лицо, кривой нелепый бебут, красный шнур, стянутый кольцом у горла.

— Это вы и есть Андрей Мартынович Костров?

— Да, я. А что, скажите, с Катериной… Михайловной?

— Да с нею… что же… Очень плохо, — решительно, почти с вызовом подняла она голову. — Вы ее не нервируйте. Вы надолго свободны?

— На два часа. В пять с Ковельского отъезжаем на юг.

— Ну, Ковельский — это близко. Она очень плоха, предупреждаю вас; но не показывайте виду, что заметили. Смотрите же. Я зайду пока одна. Подготовлю ее, а потом заходите и вы.

В небольшой чистой комнатушке с окнами в яблоневых ветвях стояли только три кровати.

Сестра сидела у средней.

Прежде всего обрисовывались на одеяле знакомые тонкие пальцы. Они были худы, выпирали костяшки — казалось, это были хрящики, освобожденные от тела. Плеч не было совсем, и над провалом, где должна была быть грудь, поднималась незнакомая, несоразмерно большая по сравнению с косточками детских пальчиков, голова, отяжеленная копной золотистых волос.

Узнал глаза. Они смотрели на него с радостью и испугом.

Андрей нагнулся и приложился к губам, лбу и плечам Екатерины. Не было женщины, были мощи некогда любимой. Было остро жалостливо.

Екатерина говорила с трудом. Сестра и соседка подсказывали, договаривали за нее все давно, очевидно, известное. Где она простудилась, день, когда слегла, как искала по всей Варшаве любимые Андреем конфеты. Как доконали ее транспорты отравленных газами, которые ночью с грохотом вошли в Варшаву из-под Болимова, где, как знала Екатерина, стояла часть Андрея.

— Ведь их тут, знаете, провозили тысячами — не спрячешь, не утаишь, — шептала сестра. — И как спросишь: «Откуда?», все — в один голос: «Из-под Болимова».

Андрей смущенно улыбался и все думал, как он будет прощаться с этой девушкой, уходя в галицийские бои, оставляя ее почти накануне гибели в чужом городе.

Сестра посмотрела на часы, приколотые к корсажу.

— Имейте в виду, до Ковельского минут двадцать езды, не меньше.

Андрей поправил мешавший бебут, но не встал.

— Уезжаешь? — тихо спросила Екатерина. Она взяла его за руку, и две слезы выступили у нее в уголках глаз.

Андрей кивнул головой.

Тонкие пальчики слабо сдавили его ладонь.

— Неужели прямо в бой?

— Ну, знаешь, острота галицийских боев уже миновала. И потом, если говорить по чести, мы в тяжелой артиллерии целыми днями, а то и неделями находимся вне всякой опасности.

— А газы? — встревоженно перебила Екатерина. — Ведь я видела… Все, кто на пути, погибают. Ведь у тебя маски нет?

— Ну, как? А вот, — не в силах сдержать улыбку показал он на белый пакетик у бебута, величиною со свернутый носовой платок, предмет издевательств на фронте. — Это противогаз. Потом ты имей в виду, что газы в полевой войне пускают редко. А там, — он махнул рукой, — фронт остановится не скоро.

Екатерина потрогала пакетик недоверчиво.

— Успокаиваешь… Я пришлю тебе. Мы найдем маску? — вопросительно посмотрела она на сестер.

— Конечно, конечно. У нас в центральном госпитале есть. Я достану, — сказала черненькая сестра.

— Я очень прошу тебя — надевай, как только тревога. Я буду все время беспокоиться…

Андрей сидел молча, наклонившись к девушке как можно ниже. Чтобы выговорить слово, нужно было прорвать в горле какой-то клейкий ком.