С ними можно было перекинуться отдельными фразами. На привет они отвечали приветливо. Сверкали яркими черными глазами, обнажали крупные, ровные, как один, зубы.
Особняком стояла в передках группа стариков запасных, которые примостились около каптенармуса, фуражира и кашевара — трех китов, на которых покоилось фельдфебельское самодержавное царство.
Они жили, делали походы и сидели у костра сплоченной группой. И во главе ее всегда можно было видеть Матвея Казакова, еще не старого солдата, который, однако, умудрился отрастить длинную бороду, как у иконописных старцев — узким желтоватым кинжалом до пояса.
Матвей умел особенно смотреть хитрым, смущающим собеседника глазом. Может быть, для этого он всегда прищуривал другой.
Он больше молчал и вмешивался в спор только тогда, когда, по его мнению, приходила пора примирить спорщиков и успокоить.
А потом он опять сидел у костра и сухой веткой шевелил угли.
Сам он вопросов Андрею никогда не задавал, но слушал молча, не перебивая.
Андрей как-то доказывал в передках, что против немцев теперь почти весь мир и, следовательно, немцы победить не могут.
Солдаты слушали молча.
— А что нам про войну-то слушать, — мерно отпуская с сухих губ слово за словом, сказал Матвей. — Война нам вот где. — Он показал пальцем на горло.
Солдаты закивали головами, сдержанно, но согласно. — Как это может быть? — решил поспорить Андрей. — Ведь вы же сами участвуете в войне.
— Оно, конечно, участвуем, — так же мерно процедил Матвей.
— Значит, должны интересоваться. Ведь от этой войны вся ваша жизнь зависит. Чем и когда война кончится… Ведь это и вас касается.
— Нас не касаемо, — неожиданно громко сказал Матвей. — Про то начальство знает. А мы что? Наше бы дело — мы бы взяли да и пошли домой.
Ездовые все так же молчали. Напряженность внезапно налила все лица, и глаза, найдя какую-то точку, перестали мигать.
— Чепуху вы говорите, Матвей Семенович, — разгорячился Андрей. — Вы пойдете, бросите оружие, вас немцы в плен возьмут. Чепуха!
— Может, и чепуха. На то вы образованный, — так же мерно цедил Матвей, — а только нашего антиресу в том нету. Про войну нам слушать — пустое. По-нашему, человек на человека не должон идти. — И он вдруг с хитрой ласковостью заглянул в глаза Андрею. — Вот про машины, что поле пашут, — это, верно, очень антиресно. Вы бы почаще к нам приходили.
Уже на Шаре, распаленный долгой беседой с номерами о монархии и республике, о Французской революции, он решил зайти в передки потолковать и с ездовыми.
У стола в землянке пили чай. Андрею налили в блестящую кружку, а каптенармус Пахомов вынул из мешка большой чистый осколок сахару.
Матвей Казаков сидел напротив, и Андрей нарочно заговорил про войну. Он стал рассказывать о высадке союзников у Салоник и о походе австро-германцев на Сербию.
— Сколько, гришь, перебили? — недружелюбно поблескивая одним раскрытым глазом, спросил Матвей.
— У Дарданелл? Очевидно, много, раз прекратили операцию. Англичане — настойчивый народ.
— А что же, они в бога верят?
— Христиане, как и мы.
— Чудно что-то. Христиане, а народ как сусликов бьют.
— А мы не били, что ли? — спросил Савчук.
— А ты про себя, парень, — кольнул его глазом Матвей. — Про себя. Ты, може, и свово чесануть можешь, а я тварь божию не бил.
— Один лиший — чи сам бьешь, чи на батарее служишь, бабочки по два с половиной пуда возишь — не горшки с молоком.
— Про себя, про себя, — теряя спокойствие, зачастил Матвей. — Я лошадкам сено вожу. Лошади есть и на войне все одно нужно. Я как все одно в деревне.
— Себя соблюдаешь, — усмехнулся фельдфебель. — Угодничек…
— Фельдфебелю от угодничков польза, — буркнул в сторону Савчук.
— Цыц, сука! — грубо оборвал его каптенармус и даже пнул носком сапога. — Сиди, Петрович, — удержал он готовившегося встать фельдфебеля. — Зато Матвей у нас по фуражу первый мастер. А что у нас на Кавказе под турком слышно? — не останавливаясь, спросил он Андрея.
Но Андрей, не отвечая Пахомову, смотрел на Матвея.
— А если тебя зарядный ящик возить заставят?
Матвей смотрел теперь обоими глазами. Хитрость растворилась в необычайном напряжении всего лица.
— Бог милостив, не заставят. На своем месте я господину фельдфебелю нужен и им тоже, — кивнул он бородой в сторону каптенармуса.
— А если заставят? — настаивал Андрей. Он был рад, что таинственный лик обозного пророка раскрывался даже не толстовским Каратаевым, а обыкновенным деревенским ханжой, вернее всего — сектантом.
— Заставят — поедем. Что говорить. Мы царю нашему верные слуги, — вмешался опять Пахомов. Но Матвей не слушал его.
— Ты, что ль, донесешь? — спросил он в упор Андрея. — Тогда что бог даст. — Он собрал рукой лицо к бороде, опять потушил один глаз, взял кружку, огрызки сахару, баночку с маслом и отошел в свой угол.
Фельдфебель пошел провожать Андрея. Всю дорогу говорил о конях, о фураже и так и не рискнул заговорить о Матвее.
XXII. Человекам место не здесь
Почему нужно было перебрасывать дивизион в другую армию — никто не знал, но приказ о переброске был встречен с радостью. О целесообразности переезда предоставлялось размышлять штабу фронта, — важно было, что насиженную, надоевшую позицию, с которой связаны были воспоминания о долгих месяцах монотонной жизни, предстояло сменить на подвижность и на какие-то новые места и переживания.
Кольцов считал, что переезд дивизиона означает начало серьезной перегруппировки сил и, следовательно, надо ждать наступления.
Алданов посмеивался над ним, дразнил, заставлял петушиться.
Но всем было весело, все оживились.
С шумом и криками снималась батарея с позиции, бросая обжитые, высушенные боками блиндажи, которые теперь без увозимых дверей, оконных рам и даже печных кирпичей выглядели звериными норами.
Строганые доски, печные дверцы — все это батарейцы взяли с собою для новых построек на новых местах.
Кольцов ходил вдоль вагонов, хлестал нагайкой по высоким сапогам и резко, с угрозой, покрикивал на замешкавшихся солдат. Он опять показывал, как надо сажать в теплушки буйных жеребцов, как прибивать поддержки — деревянные чурбанчики, чтобы на ходу не катались по платформе тяжелые пушки, как устанавливать лошадей, кого с кем, чтобы они не грызлись в тесном соседстве, и голос его звучал торжеством мастера, знающего свое дело и потому имеющего право на презрение ко всем, кто не обладает таким же мастерством.
Андрей и Ягода суетились на погрузке первого взвода. Алданов, откинув назад суховатую голову в аккуратной новой фуражке, добродушно, с прибаутками покрикивал позади, где грузили обоз. Молодой прапорщик Зенкевич, приехавший на батарею в декабре, ходил без дела и только присматривался к погрузке.
Появился Зенкевич на батарее зимним вечером. Осторожно, стараясь не звенеть шпорами, он спустился в блиндаж. Здесь остановился, посмотрел во все стороны, вдруг вытянулся, ударил каблуками и выпалил куда-то в темный угол:
— Имею честь явиться, прапорщик Зенкевич, назначен во вверенную вам батарею.
Офицеры вскочили и вытянулись, как полагалось по уставу. Кольцов был без рубашки, Дуб с расстегнутыми штанами, к которым его вестовой Павел, стоя на коленях, пришивал пуговицу.
Кольцов, заправляя помочи, подал Зенкевичу руку и сказал:
— Командир на минуту вышел. Сейчас зайдет.
Дуб прыснул.
Соловин, действительно, вошел сейчас же в блиндаж, на ходу застегиваясь, как человек, который только что сходил до ветру и среди своих не стесняется. Его широкая, согнутая в плечах фигура заняла все отверстие двери.
Офицерик по-юнкерски шагнул назад к печке, стал лицом к двери и вновь отрапортовал о прибытии.
— Простите, — развел руками командир, стоя на ступеньке. — Не могу поздороваться. Петр, воды и рушник! — закричал он наружу.
Прапорщик пожал руки офицерам. Андрея обошел, но откозырял ему с улыбкой.
— Наш вольноопределяющийся, Андрей Мартынович 'остров, — сказал ему Алданов.
Тогда офицерик поспешно протянул руку.
Все он проделал не задумываясь, не смущаясь, несмотря на то, что обстановка никак не способствовала созданию той официальной торжественности, какая по уставу должна сопровождать появление и рапорт нового офицера. Он всем улыбался одной и той же улыбкой. Эта улыбка говорила: ну и что же, все просто и понятно. А как же иначе?
У него было маленькое прыщеватое лицо. Носик выступал спелой ягодкой и лупился. Глазки щурились. Плечи узкие, длинная гибкая талия. Спасала добродушная, готовая все принять и простить улыбка. Улыбка Зенкевича служила ему ту же службу, что и окраска некоторых насекомых и бабочек. Это был его щит во все трудные минуты жизни. В толпе благодаря этой улыбке он стушевывался. Когда его пушил командир батареи, он улыбался, и нельзя было продолжать кричать на этого юношу, такого улыбчивого и наивного. Он мог бы бежать с поля битвы, и эта улыбка оправдала бы его: все просто и понятно, — а как же иначе?
К Андрею он подошел в тот же вечер и сказал:
— А я из Одессы. Там юнкерское окончил. А вы тоже из Одессы?
Андрей сказал, что он не одессит и Одессу не любит.
— Ну да! — сказал Зенкевич, улыбаясь. — Потому что вы не знаете Одессы. Аркадия, Фонтаны, Ланжерон, Фанкони. А девочки!.. — Нос-ягодка вдруг выехал вперед. — Нет, разве можно не любить Одессу-маму?
И Андрей сразу представил себе, как этот прыщеватый юноша сидит, улыбаясь всему свету, в углу блистающей хрусталиками люстр модной кондитерской, полуголый бродит по пляжу, усеянному телами дородных южанок, и наслаждается жизнью, Одессой-мамой и собой. Он взял под козырек, и демонстративно вышел наружу.
Но Зенкевич не смутился холодностью Андрея и на другой день сказал ему:
— Вы недовольны, что я не подал вам руку в первый день? Так ведь я не знал ваших обычаев. В другом месте за это могли бы сделать замечание.