Тяжелый дивизион — страница 49 из 148

В конце концов он обезоружил Андрея. Улыбка победила.

Его умение ничего не делать, не давая заметить этого, было поразительно.

Когда он стоял рядом с надрывающимися под тяжестью погрузки людьми, он так же не бросался в глаза, как и случайный серый пень давно срезанного дерева.

Иногда он говорил что-нибудь солдатам, советовал или приказывал, и если от этого ничего не изменялось, то и это казалось совершенно естественным.

Кольцов несколько раз останавливался, смотрел на Зенкевича и наконец подозвал его к себе:

— Какого черта вы путаетесь без дела?

Зенкевич улыбнулся.

— Идите помогайте поручику Алданову, а то им еще платформ не хватит — барахла набрали.

Зенкевич повернулся на каблуках и, словно его обрадовали лестным предложением, помчался в хвост эшелона…

Классный вагон походил на квартиру, из которой переезжают и все громоздкое уже отправлено. На лавках валялись кухонные принадлежности, стоял раскрытый самовар, рядом сапоги, ночные туфли, коробки с ваксой, тряпки, книги и обрывки газет.

За окнами на ходу поезда выплывали из сизых далей маленькие станции. В вагон заглядывали длинные лучи электрических фонарей, повешенных на лебединые, изогнутые верхушки столбов. На перронах мелькали красные шапки, серые и черные папахи, меховые воротники сестер, а в вагоне на объемистом чемодане командира, поставленном на попа, горела толстая кондукторская свеча и офицеры играли в карты или пили плохо очищенную от сивушного масла разведенную спиртягу, морщились, крякали, плевались.

За картами Андрей рассказал Алданову и Кольцову о Матвее Казакове. Кольцов непритворно обрадовался и даже перепутал карты.

— Ей-богу, переведу на ящик. Да нет, прямо на батарею вторым номером, пусть, сукин сын, заряжает орудие.

— Не пойдет он, я знаю, — густо помрачнев, сказал Алданов.

— Не пойдет? Хотел бы я видеть!

Андрей испугался, как бы эта затея не стала делом чести для Кольцова.

— Пойдет, конечно, — сказал он равнодушно. — Но какой смысл? Вместо хорошего фуражира будет плохой номер.

«Надо было раньше об этом подумать», — сказал ему взглядом Алданов.

— Нет, приедем — обязательно возьму его в оборот, — решил Кольцов и стал собирать карты.

Высаживались еще быстрее и энергичнее и получили от начальника станции комплимент:

— Никто еще так быстро не разгружался.

Кольцов считал, что это его единоличная заслуга.

А потом походным порядком втянулись в большую, по-волынски грязную деревню Большой Желудск.

Здесь халупы ломились от народа. Солдаты-постояльцы спали на полу, на скамьях, на столах. А на печах и на полатях один за другим от середины к краям, по росту, спали старики, бабы, дети, свои и родичи, беженцы из прифронтовых деревень.

По-волчьи голодные глаза неотступно смотрели из всех углов на солдатские полупудовые караваи и дымящиеся котелки борща.

Ночами солдаты вдыхали крепкий бабий дух, ворочались, не спали, матерились шепотом в рукав, в рваную заплатанную подушку и, когда становилось невтерпеж, выходили во двор, где низкие тучи серой мужичьей ветошью стлались по небу, скрывая звезды.

Офицеры остановились в школе. Здесь было холодно, но просторно и чисто.

Парты раздвинули, горами деревянного лома сбросили в угол и расставили в классах офицерские койки. Андрей приспособил для спанья классную доску, положенную на две парты.

Самовар задымил на донышке высокой кадушки, пуская хвост пара к беленому потолку.

В первый же вечер Дуба отправили в Киев за спиртом. В командировочной стояло: «За техническим маслом, ввиду отсутствия такового в ближайшем тылу».

Все три батареи стояли в одной деревне. Офицеры ходили в гости друг к другу. Впервые после выхода на фронт сближались. Сближение происходило вечерами за картами, за водкой, к которой приносили деревенские соленые огурцы и солдатские мясные консервы.

Рядом с деревней, в господском доме фольварка, стал штаб корпуса, во главе которого стоял энергичный и популярный среди офицерства, впоследствии командующий армией, генерал Ц.

Это был один из немногих высших офицеров, которые поняли, что даже царям служить нужно уже по-новому, учтя опыт своих поражений и чужих побед. Но гнилая династия сама не понимала этого, не ценила и держала на подозрении таких слуг.

Ни особым умом, ни новыми идеями в военном деле он не отличался, но славился простой решительностью и несвойственной российскому генералитету независимостью. Вставал он в пять утра и один пешком шел по частям, по дорогам, где передвигались обозы, или верхом отправлялся в окопы. Был он строг и к солдатам, и к офицерам, неумолим к трусам и разгильдяям. В высших сферах авторитетом и любовью, разумеется, не пользовался и в чине полного генерала уже давно командовал армейским корпусом.

Там же, на фольварке, приютился и небольшой госпиталь. Сестры этого госпиталя сразу стали тем центром, вокруг которого системами разноблещущих звезд вращались офицеры окрестных частей и самого корпусного штаба.

Однажды утром сияющий и бритый Кольцов ввалился в школу с двумя сестрами. Одна была смазливая, черненькая, победно улыбающаяся. Другая — бледная, со строгим послушническим лицом. Картежники бросили преферанс. Все оживились, смеялись, старались развлекать гостей.

Зенкевич предложил сняться. Предложение вызвало бурю восторга.

Кольцов, скаля зубы, предложил тут же проявить снимки. Сестры взвизгнули:

— Ах, как хорошо, ах, как вы придумали!

Вестовые принялись спешно закрывать, заколачивать окна в маленькой комнатушке. Пошли в ход одеяла, попоны, брезенты. Наконец все щели были забиты.

Станислав, ухмыляясь и подрагивая лихо закрученным усом, шептал:

— Ой, пане Андрею, така проявка бендзе, — мое шануване[10].

В комнатку забилась вся молодежь. Зенкевич возился у окна при свете красного фонарика величиной с наперсток. Прочие сидели на скамьях и на койке Алданова, сбившись в тесную группу.

Сначала говорили вслух, затем замолчали.

Но уже через несколько минут раздался напряженный шепот:

— Александр Александрович, оставьте…

Дуб хихикнул. Алданов вышел из комнаты и громко стукнул дверью.

— Попутный ветер! — крикнул расходившийся Кольцов.

После этого Кольцов зачастил к сестрам. С ним обычно ходил румяный остролицый поручик из первой батареи, кубанский казак Ладков.

Кольцов всем рассказывал, что у черненькой веселой сестры на груди язва, что у него с нею ничего не было, а так себе, дурачество.

Станислав комментировал:

— Язва-то для жоны… Ой, пане Андрею, как штабс-капитан своей жоны боеси. Як огня. А теперь еще больше, бо она узнала про одну галицийску пани…

Дуб привез из Киева два ведра водки, и всю мерзавчиками.

— Иначе не давали, — оправдывался он.

Крохотные битые бутылочки усеяли всю улицу не только у школы, но и в самых дальних концах деревни.

Кольцов недоумевал, как это офицерские мерзавчики попали в солдатские халупы.

Вечером по случаю свалившегося богатства были приглашены гости.

Подполковник Малаховский, командир третьей батареи, потирая маленькие синие руки и пощелкивая по столу крепко крахмаленными круглыми манжетами, метал банк. Поручик Ладков шептался в углу с Кольцовым. Полковник Скальский, сухой и жилистый, с фигурой балетного солиста, напоминал Кострову Андрея Болконского.

Казалось, вот убрать бы грудь этого суховатого складного человечка флигель-адъютантскими аксельбантами — и он взойдет, стуча каблуками, на паркет какого-нибудь питерского салона.

Скальский держался особняком. Выпил рюмку водки. Аккуратно нарезав, съел твердый острый огурчик, но в карты играть не стал. Он стоял в углу, заложив руку за белый парадный пояс, и вскоре ушел. В молодости он обучался в Академии художеств, не кончил, но и теперь все свободное время и на бивуаках, и в палатке, и даже в блиндажах проводил за полотном.

Шумнее всех был казачий сотник Лунев. У него на груди трехэтажным иконостасом колыхались четыре солдатских медали, четыре георгиевских креста и два или три офицерских ордена. Он командовал конвойной командой штаба корпуса, и злые языки утверждали, что в этой же команде он провел всю войну, сначала в чине вахмистра, а затем хорунжего и сотника.

Широко расставив ноги и поставив шашку между коленями, он суетился у стола, кричал, хлопал по доске широкими ладонями, и при каждом движении звенел, шелестел шпорами, шашкой, крестами и медалями. Волосы у него были стрижены по-казачьи, в скобу, а усы сливались с полукруглой рыжеватой бородой. Лоб сквозил скудною узкою полоской. Проигрывая, он горячился, кряхтел и загибал углы карт четырехугольными пальцами. Выигрывая, спешил притянуть к себе всю груду бумажек, отводил руки партнеров, собиравшихся рассчитаться с банком, и кричал:

— Я сам, я сам!

И сейчас же сортировал бумажки: отдельно тройки, пятерки, десятки.

Когда распита была батарея блестящих бутылочек, которые вестовые разложили на столе ожерельем, игра приняла необычайные формы. Алданов, захмелевший и развеселившийся, швырял бумажник на стол со стуком и прибаутками. Он отдавал деньги без спора, сколько требовали, в карты не глядел.

Малаховский дрожащими руками без всякого повода вдруг притягивал к себе банк.

У него отнимали деньги, уверяли его, что он ничего не выиграл, и тогда он с добродушным смехом уступал, а потом опять путал талию, хватал чужие деньги и карты.

Двадцатипятирублевые бумажки он рассовал по бесчисленным кармашкам своего кителя, и они торчали оттуда радужными полосками, как шелковые пестрые платочки франтов.

Казалось, больше всех захмелел Лунев. Его громадные руки господствовали над столом. Они носились от партнера к партнеру, всех задевая, опрокидывая стаканы и рюмки.

«Зачем они играют, ведь у них уже троится в глазах?» — проходя мимо, подумал Андрей и тут же заметил, как с двумя десятками на руках Лунев крикнул: «Дамбле!» — сунул карты в тарелку и захватил деньги.