Сиделку Татьяна не нашла и, побродив бесцельно по госпиталю, опять вернулась в палату. Но на этот раз здесь все сидели на местах, одеяла были одернуты, подушки взбиты, окурки выметены, словно палата готовилась к приходу высшего начальства. Татьяна поняла: ее заподозрили в том, что она пошла жаловаться главному врачу, и она вновь налилась обидой.
«Зачем они так со мной? Я ведь ничем не заслужила», — повторяла она про себя.
За обедом она сидела молча, не глядя на соседей, которые сначала наперебой старались завладеть ее вниманием, но, почувствовав всю тщетность этих усилий, оставили ее в покое.
Вечером, закончив дежурство, она оказалась одна в своей комнате и уже не спешила раздеться и лечь. Подушка больше не казалась ей ковром-самолетом. Железные облезлые прутья кровати показались обглоданными ребрами какого-то зверя, а белые стены были такими неуютными, казенными, чужими.
Она долго сидела у окна, глядя, как сумерки сплетают листья и травы в черный пушистый ковер. Узоры были такими мягкими и неожиданными, какими бывают только края летних, высоко громоздящихся облаков. Серебряно-голубое полотно неба, освещенное еще невидимой луной, протянулось за этими вершинами. Оно подымалось все более синим куполом, глубоким, каким бывает только позднее ночное небо, все в серебряной пыли и звездах, и взоры Татьяны нашли в нем только все уравнивающую перед своим величием и успокаивающую мощность.
Ее мысли, прикованные к событиям дня, сначала утратили свою остроту, стали ленивей, потом мало-помалу ушли далеко, к дому, к Андрею, к тем россыпям смутных желаний и неосознанных влечений, которые зовут девичьими грезами — стилистическая ширма, за которую по-настоящему еще не заглядывал никто.
Зоя вошла в комнату поздним вечером крадущейся походкой. Увидев Татьяну у окна, она по-своему истолковала ее позу, подошла, поцеловала в рыжую копну волос и стала гладить едва прикрытое платьем круглое плечо. В ее ласке чувствовалась скорее мать, чем сестра, и Татьяне внезапно стало жаль себя. Она положила голову на плечо Зои и разрыдалась…
— Татьянка, глупая, ну чего ты? Ну, что обложил тебя этот… так ведь он же не в себе. Да знаешь, когда им повязку снимают, если кровь запеклась, так они еще не так кроют от боли… А мы не слушаем — вот и все. Знаешь, на всякий чох… А я ему потом прочла отходную. Да он ее, кажется, не слушал, у него такая боль в ноге началась, что он божьего света не взвидел. Главный врач говорит, что больше недели не проживет. Ведь он болью изошел уже. Что ж с него взять?
— Зоюшка, милая. Да, ей-богу же, я не злюсь. Обидно мне — я как лучше хочу, а они все… — Татьяна говорила теперь, всхлипывая, и горячие капли часто-часто скатывались с ее лица на руки Зои.
— Да кто это они-то?
— Да, они все в карты… А я разве знала?.. Я ведь не подглядывала… А они сукой обругали…
— Да что ты мелешь-то? Какая сука, какие карты? Приснилось тебе, что ли?
Татьяна припала к Зое, чтобы от нее набраться сил, и рассказала ей о картах и о том, как Алексей Викторович советовал ей заглянуть в дверь. Татьяна рассказывала волнуясь, но Зоя ответила на ее повествование взрывом неистового хохота. Несмотря на поздний час, она смеялась звонко и задорно, перестав гладить плечо Татьяны.
Теперь Татьяна почувствовала обиду и на Зою: как она не понимает?
— Вот дуреха! — хохотала Зоя. — Да они в картишки каждый день режутся. А это настрого запрещено, и сестрам велено докладывать. Вот они и решили, что ты — ябеда. Ты ушла из палаты, а они подумали, что ты пошла к главврачу. Вот дуреха! Ты бы взяла и примазалась на гривенник — они бы тебя на руках носили. Честное слово! Я всегда у них мажу. Раз три рубля выиграла. А ты губы надула.
— Что это вам так весело, сестрицы-красавицы? — раздался вдруг голос под окном.
— Вас долго не видели, вот и развеселились, — без запинки отвечала Зоя.
— Без нас вы бы давно спать завалились, а вот с нами даже на луну смеетесь. Порхнули бы, как птички, через окошечко. Погуляли бы вместе.
— А вы тоже через окошко?
— Ага.
— Как школьники. Поймают — нашлепают.
— Все обследовано. Старик, как всегда, Шопенгауэра читает. Пессимизмом наливается. Наталья почивает. Сестры романятся кто с кем. Поле действий за нами.
Татьяна отошла, принялась за книгу, присев в глубине комнаты у закрытого окна. Артиллерист поднялся на фундамент, и белая голова его вошла в комнату.
— Вы, Татьяна Николаевна, чем увлекаетесь?
Татьяна сложила книгу и опять раскрыла ее.
— Толстой… «Крейцерова соната».
— Стариковская книжка… Это не про молодежь, это для песочниц.
— Я другого мнения.
— Ну какая тут «Крейцерова соната»? Тут луна, сад прямо обжигает ароматами, готовые преклониться перед вами сердца, а вы за книжку.
— Нахожу интереснее. — И она опустила глаза.
— В чем же дело? — добивался артиллерист. — Не угодил чем-нибудь? Почему вы чуждаетесь нас?
— Надоел ты, я вижу, всем, Алешка! — раздался голос из сада.
— А, и Федор Васильевич здесь!
— Он боится надоесть и потому больше все у порога, — съязвил Алексей Викторович. — Так как же, Татьяна Николаевна? Вы нас очень огорчаете. Мы были уверены, что с вашим приездом все оживет, а то здесь…
— Ну что, что здесь? — вскинулась Зоя. — Скажите!
— Болотцем пахнет.
— Что же вы раньше этого не говорили, господин капитан? — рассердилась девушка. — Соловьем разливались, комплименты рассыпали. Кажется, даже Наталью Павловну вниманием не обошли.
— На бесптичье, знаете, и поп соловей.
— Меня поражает, — серьезно, с трудом дающимся спокойствием заговорила Татьяна, — как мало у вас уважения к женщине. В культурном человеке это странно и… очень неприятно видеть… — Ее пальцы дрожали. В голосе за твердыми нотами вот-вот готовы были возникнуть слезы новой обиды. — Зоя, я устала, думаю лечь. Как ты?
— Ну, марш! — скомандовала Зоя, столкнула офицера в сад и захлопнула окно.
— Скажите, недотрога какая, — прозвучал уже за окном злой, откровенно разочарованный голос. — Ну и черт с вами!
— Несимпатичный человек, — после долгого молчания, раздеваясь, сказала Татьяна.
— Ну, заведомая дрянь! — уверенно ответила Зоя.
Татьяна даже застыла в удивлении.
— Но ведь ты с ним, кажется… встречалась?
— Ну и что же? Все они такие… Немножко лучше, немножко хуже. Он еще так… ничего… если с ним не цапаться.
— Но ведь можно вообще держаться в стороне от таких.
— Да ведь я же тебе говорю — все такие. Что же, прикажешь в монастырь идти, что ли?
Зоя искренне досадовала на непонятливость подруги.
— Что же, ты никого не любишь? — спросила Татьяна.
Зоя долго смотрела на нее, не отвечая.
— А ты любишь?
Неожиданно для себя, уверенно и твердо, даже кивнув головой утвердительно, Татьяна сказала:
— Да…
— Ну, тогда понятно, — ответила Зоя чуть-чуть печально. На ночь она материнским поцелуем простилась с Татьяной, босиком перебежав через комнату.
Алексей Викторович оставил Татьяну в покое. Врачи, видя рвение девушки, стали относиться к ней серьезнее, и только с ранеными оказалось нелегко установить приязненные отношения. Но Татьяна решила разбить подозрения и создавшийся холодок упорством и твердостью. Она не пыталась доказать солдатам, что они ошиблись, приняв ее за ябеду и врага, но множеством мелких услуг то одному, то другому, вниманием и снисходительностью она наконец подкупила большинство палаты и даже обзавелась в ней друзьями. Многие уже звали ее «сестрица-голуба», «сестрица родная», и Татьяна бросалась на такие призывы, гордая и растроганная.
— Хорошо вы с ними обошлись, — сказал ей как-то худой, видимо чахоточный солдат, лежавший в самом дальнем углу. — А я уже думал: не удастся вам.
— Почему, раз я хочу быть им полезной?
— И уметь надо. Вы уж больно, как бы сказать — не обижайтесь — кисейная, а народ тут простой, да еще и на все из-под неволи глядят.
— Почему я кисейная?
— Да уж жизнь ваша такая.
— Все равно солдаты меня поймут. Вы думаете, что раз они необразованные…
— Ну, барышня, вы насчет их образования малое понятие имеете. Не обижайтесь, так скажу. Гимназию они не кончали, а в жизни видели больше вашего. Только по-разному вы с ними все видите.
— Глаза у нас одни и те же.
— Достатки разные. Ему гривенник — деньги, а вам рубль — тьфу. А через это и все. И образование, и одежда, и мысли разные…
Татьяна молчала. Об этом никогда не думала.
Он нервно тянул во все стороны коротковатый узкий халат и на груди прятал тонкую книжку. Без книжки Татьяна его не видела. Читал он, сидя на песке на солнышке или на скамье под вишнями, читал в кровати, пока не гасили свет, читал вслух ребятам, и вокруг него часто комком серых, грязноватых халатов сбивались раненые.
Тарасий Миронович Корнилов стал часто беседовать с Татьяной. Ходил он мало: в боку плохо подживала рваная рана от осколка бомбы с аэроплана. Ночами одолевал кашель, а кашлять было больно — бередило рану, — и тогда Корнилов задыхался от усилий задавить взрывы раздражения в горле, и по сухим, словно присыпанным светлым пеплом щекам катились слезы. Был он выдержан и внешне спокоен, но когда кто-либо смотрел на него в минуты слабости — его взрывало, и он сердился, кричал неожиданно резко и грубо.
Татьяна кротко смолчала на один из таких его срывов и тем подкупила и заинтересовала.
Теперь она носила ему книжки из городской библиотеки, брала у врачей газеты и журналы. Он поглощал книги одну за другой, но почти никогда не был доволен. Однажды похвалил Щедрина — здорово прохватывает. Горький ему нравился больше всех, но его книги он давно уже все прочел. Читал он много и с выбором.
В палате Тарасий Миронович пользовался непререкаемым авторитетом, и его сближение с Татьяной тоже отразилось на отношении больных к новой сестре.
У двери в коридор лежал молодой паренек с отстреленными четырьмя пальцами правой руки, суетливый вертун, на потеху всей палате охотно выбрасывавший наивные коленца, вывертывая в