В штабе корпуса рассказывали о неудачах румынской армии так, что трудно было отличить истину от анекдота. По словам штабников, румынская армия уже не существовала. Держится еще пока одна Железная дивизия. Остальных всех сняли с фронта и отправили в тыл для переформирования. Фронт от Кимполунга до Дуная держат русские. На бухарестском направлении фронт еще не остановился, и там возможны неожиданности.
Дивизион подошел через три дня и немедленно был двинут по горной дороге на запад. Управление разместилось в большой деревне Григорени на перевале, укрытом от ветров со всех сторон. Здесь избы зажиточных крестьян стояли у самого шоссе, выставив к дороге обвитые хмелем и виноградом террасы. На задворках начинались в обе стороны крутобокие холмы. Каменные стены и плетни отделяли квадраты виноградников от огородов и скудных садов. За холмами поднимались террасами лесистые горы, уступы которых спрятаны были от взоров стоящих на дороге, потому что она пролегала по самому дну узкого ущелья.
Фронт на этом участке не двигался уже несколько недель. Шли истощающие обе стороны бои за отдельные высоты. Это значило, что зима застанет войска приблизительно в тех же местах и горные вьюги и заносы поставят предел наступательным действиям обеих сторон. Потому устраивались надолго, обстоятельно, делали запасы, рубили дрова в ближнем лесу, распределяли отпуска, посылали вестовых в Россию за спиртом, табаком и съестными припасами.
Армейский карточный клуб занял лучшую избу на въезде и, будучи расположен на большой дороге, имел в эту зиму шумный и заслуженный успех у всех проезжающих. Яркие огни до утра делали его маяком для всех офицеров, замерзавших на горном ветру, который крутил снежные столбы на пути из Бакеу.
XII. Пузыри
Старик хозяин каждое утро приходил к Андрею, стучал в пол клюкою из невероятного виноградного корня, гнул широкие плечи в дверях и, не снимая шапки, говорил:
— Bona diminiaca, domnu![21]
Ищущим взором он обходил комнату и, убедившись в том, что все здесь по-старому, усаживался на тяжелой, как из камня, лаве у самой двери и, поглаживая кудластую, будто из мелкой пружины, бороду, вел с Андреем разговор редко расставленными, всегда одними и теми же словами и, посидев с полчаса, куда-то исчезал на целый день.
Только однажды он влетел шумно, с воспаленными черными бегающими глазами, и, размахивая чудовищными, согнутыми старостью ладонями, что-то лопотал, не давая прервать себя, топал ногами, смешно взвизгивал и наконец ударил рваной смушковой шапкой об пол.
Мигулин, подергивая одним усом, что он делал, когда смеялся про себя и когда был взволнован, взял старика за пуговицу темно-коричневой свитки:
— Вúно?
Старик посмотрел на него, как смотрит утопающий на подброшенный услужливой волной обломок мачты, и быстро-быстро утвердительно замотал головой.
— Что такое? — спросил неожиданного толмача Андрей.
— Вино у него сперли.
— Какое вино?
— А он зарыл две бочки в землю, а ребята выкопали.
— Какие ребята?
— А кто их знает… ночью.
— Наши?
— Может, и наши.
Деревня была богатая. Здесь у дороги жили корчмари, мельник, староста, у многих в горах были стада и пастбища, виноградники и даже поля, сбегавшие по обочинам холмистых предгорий к узким долинам речушек, бежавших в Серет и Быстрицу.
Но с приходом русских войск крестьяне отослали женщин с телегами, груженными добром, в большую молдавскую долину на восток, туда, где войск было мало, и заодно увели стада овец и коров. Здесь, на перевалах, при избах остались лишь деды и отцы.
Интендантские грузы с трудом просачивались на румынские дороги через три всегда забитые пограничные станции, и военные чиновники закупали в румынских деревнях все, что было возможно. Остальное реквизировали королевские жандармы. Уже к зиме у крестьян не оставалось самого необходимого. И только молодое вино, тайком зарытое в подвалах, под завалинками домов, на огородах и даже в ближайших перелесках, хранилось на будущие времена.
У офицеров и у богатых солдат вино не переводилось. Его покупали ведрами и пили, красное с водой, а белое — как воду.
Возмущенный кражей, Андрей отправился к командиру. Лопатин вместе с молодым казначеем, сменившим больного старика, сидел у самой богатой хозяйки в деревне, муж которой служил в армии полковым капельмейстером. В большой натопленной комнате, за крытым зеленой клеенкой столом, сидели Лопатин, казначей, Кулагин и Кельчевский.
Хозяйка с ногами забралась на устланную множеством домотканых изделий широкую лаву и молчаливыми улыбками и лепетом непонятных румынских слов отвечала на откровенные заигрывания четырех офицеров.
Она была малого роста, плечиста, нескладна, почти четырехугольник без талии. Руки у нее были короткопалые, со сломанными ногтями, но лицо было молодо, свежо и украшено обычными на юге, но поразительными для северян яркими черными глазами. Этого было достаточно, чтобы все здесь считали ее привлекательной и искали ее ласк и симпатий.
Она чувствовала на себе ищущие взоры, веселилась и отдавалась этой игре, мало задумываясь о последствиях.
В ее доме поселились казначей и доктор Вельский, но ходили сюда все офицеры, как будто к своим товарищам, а на самом деле надеясь поухаживать за хозяйкой.
— Действительно, новость! — равнодушно процедил Лопатин в ответ на возмущенную речь Андрея. — Попробуйте уследить.
— Надо что-нибудь предпринять…
— Так я же вам говорю: найдите виновных — предпримем, — говорил, потягивая вино, Лопатин.
— Надо предупреждать такие явления, надо отдать приказ…
— Стану я еще всякой ерундой заниматься…
Андрей не знал, что сказать.
— А потом ведь это гроши. Три целковых бочка, А солдатам все-таки развлечение. На войне без воровства не бывает. А вы за румынскую бурду воюете!
— Воровство — всегда воровство, — сказал Андрей, — и на войне тоже.
— Да кто мне докажет, что это мои солдаты отрыли бочку? Это скорей всего пехота. В общем, лучше садитесь пить с нами. Маринка вам на ухо по-румынски помурлычет.
Маринка сейчас же прильнула к Андрею, что-то шептала, мурлыкала незнакомые песенки. Казначей делал вид, что ревнует, прочие изображали неподдельное веселье, помогая воображению вином. В темном углу привидением сидела мать хозяйки — древняя глухая старуха, с которой никто больше не считался. Она, как маятник, качала высушенной восковой головой.
Снег забросал дорогу и горные леса. Метели намели сугробы в оврагах и ущельях, облепили даже те отвесные бока лесных скал, на которых, казалось бы, не удержаться под ударами ветра и капле. Здесь, на перевале, почти всегда кружил и запевал ветер. Люди кутались и, идя боком, с трудом пробивались через коридор перевала, который вытяжною трубой залег между двумя долинами.
Вьюги прекратили бои в горах.
Теперь обе враждующие армии сражались с морозом.
— Ящиками человечину хороним, — жаловался знакомый главврач за преферансом. — Руки, ноги так, свалим в кучу, ящик сколотим — и в землю. Знай режь, как на бойне. Лечение? Какое же. Оттает — ну и имеете антонов огонь.
В лютую стужу, в крещенский вечер, Андрей забрался в окопы с капитаном Андрущенко. Коней оставили внизу, в лощине, где в наскоро сооруженных из бревен и еловых ветвей конюшнях дрогли на холоду лошади полкового штаба. Горные тропы кружили, ныряли в присыпанные снегом хвойные заросли, блестели на солнце вытоптанным следом, дугами разбегались по обочинам скалистых, обрывистых берегов глубокого ущелья. Между фронтами далеко внизу под снегом и льдом успокоилась на зиму горная речка. Карпаты дыбились здесь частыми щетинистыми головами хребтов и отрогов — неприступный заповедник между освоенными людьми долинами больших румынских и венгерских рек.
Здесь все живое таилось, пряталось, боялось света и открытого места. Под каждой елью, прицепившейся к боку скалы, мог быть замаскированный пулемет, за камнем, поросшим снежным мохом, мог лежать враг — разведчик. Окопы рыли там, где земля уступала ударам лома. На скалистых обрывах накатывали гряды камней, и они служили брустверами сторожевым охранениям. Прятались в лесу, не разводя огня. Пехотные офицеры жаловались на тяжелые условия: негде согреться, нельзя развести костер, часовые замерзают на посту, по ночам в белых саванах бродят крупные партии вражеских разведчиков, трудно доставлять в горы провиант, патроны, запасы. Солдаты злы, есть много дезертиров, участились случаи неповиновения.
Вечером луна поднялась над лесистым гребнем. Снег стал голубым, как и плывущие в небе облака. Деревья потрескивали на морозе. Все звуки были звонки и ломки. Снег стеклянной пылью хрустел под сапогом. Андрей и Андрущенко быстро сбегали по крутой тропинке в тыл.
Догнали троих. Двое под руки ведут «мороженого». Закинув голову назад, он стонал, припадая на каждом шагу.
На повороте задержал какой-то неожиданный, непонятный звук.
Андрущенко наклонился над обрывом и поманил Андрея.
На крохотной площадке, в свете луны, крепко захватив локтем винтовку, прыгал на месте часовой. Воротник шинелишки был поднят. Облезлая папаха натянута до подбородка. Он ничего не видел. Он мотал головой, дул в руки, раздвигал и сжимал плечи и каждую секунду со злобой громко вышептывал одно и то же ругательство.
— Вот так и замерзают, — сказал Андрущенко. — Попляшет, умается и сядет… Ну, пошли, пошли, Мартыныч, а то и мы сядем…
Мигулин крепко натопил железную печку, и Андрей отогревал ноги на решетке. Уголья каленым золотом переливались в синих огоньках, и Мигулин, потушив лампу, сидя на корточках, тихим голосом передавал новости.
— Безрадостный ты человек, — говорил Андрей, потирая руки, — все у тебя невеселое.
— Веселого нету, это верно, ваше благородие, — виновато улыбнулся Мигулин. — Вот у Чуйкина, ящичного, месяц, как ребеночек помер, а теперь жена… Он уже третий год как с дому… А у нашего Проскурякова…