т право на такого рода оценки.
Однако мать не смутилась, не покраснела, а с достоинством ответила:
– Есть женщины покрасивее и помоложе меня.
На это дирижер возразил, что дело не в красоте и не в возрасте, а в натуре. Есть люди, облик которых просто необходимо запечатлеть на полотне. Позировать Гайку – мамин долг перед искусством.
Дирижер был не только нашей гордостью, он был нашей славой. Кто знал наш город? Никто, кроме его обитателей, окрестных жителей, дачников и областного начальства. А нашего дирижера знал весь Советский Союз. Чуть ли не каждый день по радио передавали концерты симфонического оркестра под управлением такого-то… И называли имя и фамилию нашего земляка – дирижера. Выполнить его любую просьбу каждый почитал у нас за великое счастье.
Но мама не пожелала такого счастья.
– Мои наследники обойдутся без моего портрета, – улыбнулась она, – с них будет достаточно моей фотографии.
Наш знаменитый дирижер возразил, что фотография передает только внешность человека, а живописный портрет отражает его внутренний мир. И если мать хочет, чтобы ее дети, внуки, правнуки и праправнуки видели ее как бы всегда живой, то она должна согласиться.
Мать опять хотела что-то возразить, но отец со свойственной ему деликатностью сказал:
– Ваше предложение для нас большая честь. Позвольте моей жене подумать, может быть, она и выкроит время.
Художник и дирижер ушли. Мы остались за столом. Мать спрашивает отца:
– Зачем ты их обнадежил?
– Видишь ли, – ответил отец, – может быть, этот Гайк в твоем портрете предчувствует свою удачу, а от одной удачи часто зависит судьба художника. Ведь ты у нас действительно красавица.
На эти слова мама не обратила внимания. Она пристально посмотрела на отца, я до сих пор помню этот взгляд, и спросила:
– Ты этого хочешь?
– Почему не пойти навстречу человеку? И почему нам не иметь твоего портрета?
Мама снова посмотрела на отца:
– Хорошо, пусть будет по-твоему.
На следующий день Гайк явился с мольбертом, подрамником, этюдником, точно знал, что мама согласится.
Позировать, как вы знаете, – это не просто присесть на пару часов и смотреть туда, куда прикажет художник. Прежде всего надо решить, в чем позировать. Гайк был человек обходительный, но, когда дошло до работы, стал требователен: это платье не годится, то не подходит, попробуем с шалью, без шали… И надо выходить в другую комнату и переодеваться, потом возвращаться, и он тебя рассматривает, и снова иди в другую комнату, и опять переодевайся, снова возвращайся, и возьми в руки букетик, нет, положи букетик…
У мамы не бог весть какой гардероб, но кое-какие платья имелись, например, голубое крепдешиновое, очень красивое, однако Гайк заставил ее надеть темное шерстяное, с небольшим вырезом, белым кружевным воротником, строгим обтягивающим лифом и длинным рукавом. Мы, откровенно говоря, удивились такому выбору, нам казалось, что в голубом мама выглядит моложе и ярче, но Гайк выбрал именно темное шерстяное. Согласитесь, сидеть в июле, в жару, в шерстяном платье довольно изнурительно. Единственное, чего Гайк не тронул, – это мамину прическу: волосы гладко зачесаны и собраны на затылке в большой пучок.
Но дело не в том, в чем позировала мать.
Вы, конечно, догадываетесь, что я не случайно описываю это происшествие, а это было больше чем просто происшествие в маминой жизни. Что-то я видел сам, кое-что мне рассказывала Люба, она тогда помогала маме переодеваться. Любе было семнадцать лет, и она была самым тонким и, может быть, самым умным человеком в нашей семье. Рассказываю то, что потом, в минуту откровенности, мама мне сама рассказала.
Итак, прежде всего маме пришлось заняться тем, чем она давно не занималась, – своей внешностью. Она была красивая, статная, подтянутая, но сидеть перед зеркалом у нее не было ни времени, ни надобности, и без зеркала была в себе уверена. И вот, в сорок лет, ей надо показывать себя постороннему мужчине, раздеваться, пусть не перед ним, в соседней комнате, но для него, снова одеваться и являться перед его оценивающим взглядом. Это было нечто новое, совершенно неожиданное в ее жизни. Она привыкла к тому, что мужчины на нее заглядываются, но не обращала на это внимания, ничьи взгляды для нее не существовали, двадцать четыре года у нее был только один мужчина – ее муж. И вдруг является седой красавец с орлиным взглядом, и она должна для него раздеваться, одеваться, переодеваться, примерять разные платья, чтобы этот мужчина ее одобрил. Будь мама столичная женщина, вращайся она, так сказать, в мире искусства, она, вероятно, сумела бы отделить мужчину от художника, как отделяют женщины мужчину от врача. Но мама не была столичной женщиной, художников в своей жизни не видела, а к помощи врача прибегала один раз, когда рожала Сашу.
Впервые мама растерялась, а растерянность не была ей свойственна. Она была решительной, категоричной, всеми управляла и командовала, и вот впервые растерялась перед мужчиной видным, необычным, не она командовала им, а он ею, не он подчинялся ей, а она ему.
В этом состоянии мама позирует Гайку, находится с ним один на один, с глазу на глаз, два часа в день. Это только так говорится – два часа. Гайк разрешает ей вставать, пройтись, размяться, выйти на кухню, и в доме дети: Люба, Генрих, Дина, Саша, – требуют того, другого, должны прийти с работы отец и я. Помогала, конечно, Люба, но и она была занята, готовилась к экзаменам. Мама отвлекалась, и Гайк растягивал сеанс на три, а то и на четыре часа, у него своя норма, не мог оборвать свою работу, должен довести ее до какой-то точки, в своем деле был человек одержимый.
Во время сеанса они разговаривали. Гайк рассказывал о себе, расспрашивал маму, она отвечала, ему нужно было живое лицо, и мама за много лет, прошедших в трудах и заботах, отвлеклась наконец от своей однообразной жизни, нашла внимательного слушателя и интересного собеседника.
Гайк рассказывал про Турцию, где жил в детстве со своими родителями и откуда они бежали в Баку во время армяно-турецкой резни, рассказывал про Париж, где учился рисованию, про Вену, Берлин и Швейцарию, куда ездил из Парижа; эти рассказы вернули мать к годам ее юности, когда она жила в Базеле, всколыхнули в ней какие-то воспоминания. Но самым значительным было его молчание, когда он смотрел на нее и рисовал, – знаете, как внимательно и испытующе смотрит художник на свою натуру! Слов не было произнесено никаких, об этом потом говорила мать, но было более важное и значительное – то, что витает в воздухе, когда мужчина и женщина начинают испытывать интерес, а может быть, и влечение друг к другу.
Догадывался ли о чем-либо отец? Безусловно. Он знал мать, как самого себя, да и у матери все было на виду, не умела хитрить и притворяться, стала молчалива и рассеянна. Она продолжала любить своего мужа, он всегда был единственным, и вот вдруг появился другой, чужой, ненужный, а все же занимающий ее мысли. Такое потрясение не могло пройти незамеченным. Но отец был, как всегда, ровным, спокойным, шутил, смеялся, будто ничего не происходило. О Гайке, о том, как идет работа, как пишется портрет, не расспрашивал, об этом разговоров не было. Гайк приходил в двенадцать часов, уходил часа в три, четыре, до нашего прихода с работы, ни разу не остался обедать, отговаривался тем, что его ждут у дирижера, на самом же деле не хотел неловкости, которая возникла бы в его присутствии. О нем напоминал только мольберт, стоявший в углу столовой, с перевернутым холстом, прикрытый куском парусины.
Молчаливый роман…
Развязка его наступила неожиданно.
Прихожу как-то с работы и вижу мать прежней, не рассеянной, не задумчивой, а такой, какой была она раньше, решительной, деятельной. Убрала со стола, перемыла посуду, потом показала на стоящий в углу мольберт и сказала мне:
– Возьми это и отнеси.
Ничего мне не надо было объяснять, я сразу все понял. Портрет был закрыт парусиной, мне хотелось посмотреть, но я не поднял парусины, завернул портрет в чистую мешковину, перевязал шпагатом, собрал мольберт – он складывался, как тренога, – и отправился к Гайку.
Из дома дирижера доносились звуки рояля, по-видимому, играл дирижер, прерывать его неудобно, но не бросать же это имущество у дверей, тем более не возвращаться же с ним обратно!
Я вошел. На рояле играл дирижер. Гайк сидел в кресле с блокнотом в руках и, как всегда, рисовал. Увидев меня, он поднялся, сразу все понял, на его суровом лице было не удивление, а тревога.
Мы вышли на крыльцо. Я прислонил мольберт и портрет к перилам.
– Мама просила вам это передать.
Он молчал. Знаете, мне стало его жаль… И я не уходил, понимал, что он должен что-то сказать.
Он сказал только одно слово:
– Печально…
Повернулся и ушел в дом.
Много позже я узнал, что произошло в тот день.
Во время сеанса мама вышла на кухню, вернулась, села, но не смогла принять прежнюю позу. Гайк подошел к матери, взял ее голову в руки и повернул так, как требовалось. Это первое и единственное прикосновение решило все.
Первое прикосновение многое решает, но решает в ту или другую сторону. Для мамы оно решило в другую сторону: прикосновение Гайка оказалось чужим прикосновением. В эту минуту мама поняла: у нее есть Яков, только Яков, и никого, кроме Якова, нет, не будет и быть не может. Дело было не в долге: полюби мать Гайка, она ушла бы за ним на край света, несмотря ни на что и вопреки всему… Так нельзя? Возможно. Но мать была именно такова, и будем ее судить ее же мерой. Однако когда Гайк прикоснулся к ней и его любовь надвинулась на нее вплотную, она ясно осознала: у нее нет к нему любви, а есть только замешательство – в ее жизнь неожиданно вторгся необыкновенный человек. И это замешательство надо преодолеть немедленно, не откладывая, и она отослала ему незаконченный портрет. Все встало на свои места. И Гайк не сделал попытки продолжить знакомство, понимал, что это бесполезно.
Вспоминала ли мать потом Гайка, влюбленного в нее седого красавца? Вспоминала. И хорошо вспоминала. Много позже она рассказывала мне об этом с улыбкой, но чувство, которое она пережила тогда, испытание, которому подверглась ее любовь к отцу, были глубже и значительнее того, о чем она рассказывала потом улыбаясь. Ну что ж„. Дело не в том, в какую ситуацию попадает человек, – это часто от него не зависит. Дело в том, как человек выходит из этой ситуации, – это всегда зависит только от него. Я думаю, что из этого потрясения моя мать, отец и Гайк вышли достойно.