Тяжелый песок — страница 25 из 60

ого, кроме Оли и Анны Егоровны, – она скользнула по нашим лицам невидящим взглядом, отвернулась и, уже отвернувшись, вдруг узнала, вспомнила меня и поняла, кто рядом со мной: Лева был похож на мать. По ее сразу изменившемуся лицу, по тому, каким злым и неприступным оно стало, я и понял, что она узнала нас.

Анна Егоровна поднялась…

Я тоже поднялся:

– Здравствуйте, Анна Моисеевна!

Показываю на мать:

– Познакомьтесь, Левина мать.

Она не ответила на мое приветствие, не пожелала знакомиться с мамой.

Поправила на Олечке берет…

– Льва Яковлевича отозвали в Москву, в распоряжение Наркомата путей сообщения. Там он получит новое назначение и, если сочтет нужным, сообщит вам свой адрес.

Говорила четко, ясно, категорически, как топором рубила, – чужой, враждебный человек. «Если сочтет нужным», а?! Как это вам нравится? От ее хамства, грубости, бессердечности я растерялся, хотя был готов ко всему, но такого не ожидал. Скажи такое мужчина, я бы нашел что ответить. Но передо мной стояла женщина, рвань, но женщина, вступать с ней в перебранку при девочке, при домработнице я не мог, и я примирительно говорю:

– У нас большое горе, Анна Моисеевна, отца арестовали.

– Ну что ж, – хладнокровно отвечает она, – не надо заниматься махинациями, жить надо честно.

И тогда мама сказала:

– У нас не одно горе, у нас два горя. Первое вы знаете, второе – это то, что Лева связался с такой дрянью.

Анна Моисеевна ничего не ответила, ее задача была не разговаривать с нами, а сразу отрезать, показать, что мы ей чужие.

Они ушли. Только Анна Егоровна задержалась, собирая Олечкины совки и лопатки, и сказала:

– Прощевайте!

Переночевали мы у Рудаковых, наших земляков, ну а земляки, конечно, все знают. Что касается адвокатов, то, как сказали наши земляки, о Терещенко не может быть и речи: мелкий ходатай по делам, спился, пишет на базаре прошения… Есть дельные адвокаты: Петров, Шульман, Велембицкая… Но Дольский! До Дольского им всем далеко. Если бы Дольский!

Словом, мать возвращается домой, а я сажусь в поезд и еду в Киев…

Не буду обременять вас подробностями того, как я пробился к Дольскому. Все хотели Дольского, всем был нужен Дольский, все его ждали, ловили, искали. Он был из адвокатов, уяснивших простую истину: чем труднее до них добраться, тем больше людей стремятся это сделать; если человек всем нужен, то это, безусловно, ценный человек, а ценному человеку – большая цена. Я пробивался к нему ровно неделю и наконец пробился. Он выслушал и про фабрику, и про газету, и про отца, и про Швейцарию, и про брата Леву – словом, про все. Надо отдать ему справедливость: когда уж вы до него добирались, он вас слушал, вникал в дело, этого у него не отнимешь – внимательный, холеный, несколько старомодно одетый господин с бородкой и длинными, пышными, как у певца, волосами. Солидная внешность. Для адвоката это имеет немалое значение.

Но ехать на процесс он отказался.

– При всем моем желании вам помочь, – произнес Дольский красивым, внушительным голосом человека, которого неудобно и нельзя перебить: такой голос, несомненно, должен производить впечатление и на судей и на публику, – выехать сейчас из Киева я не могу. Я связан другими делами и не имею права их бросить. Вот, убедитесь. – Он перелистал листки календаря. – Этот месяц и следующий заполнены до отказа. Будем надеяться, что дело вашего отца не примет дурного оборота, в том, что вы рассказали, я не вижу криминала. Если все же решение суда будет неблагоприятным, то обещаю заняться им в порядке кассации, когда дело перейдет в Киев.

Что я мог возразить, когда человек действительно занят до отказа и я собственными глазами вижу на календаре, что нет ни одного свободного дня? И что для него какая-то обувная фабрика в маленьком городишке, когда он гремит на всю Украину и на весь Союз, все к нему рвутся и не всем удается даже поговорить с ним!

– Как только дело поступит в Киев, известите меня, – говорит Дольский и встает, давая понять, что визит окончен. И я понимаю, что визит окончен, но за визит надо заплатить, вынимаю бумажник, но он отводит мою руку: – Ничего не надо, я еще вашего дела не веду.

Возвращаюсь в Чернигов и отправляюсь в юридическую консультацию. Что такое юридическая консультация, вы, наверно, знаете… Две крохотные комнатушки, в одной юристы, в другой ожидают клиенты, те, чья очередь подходит, а у кого дальняя очередь, те ожидают на улице: комнатка маленькая, а очередь громадная. Прождал я часа два, вхожу, плачу секретарше что положено за консультацию, прошу к Петрову – болен, прошу к Шульману – Шульман в суде, остаются Велембицкая и, представьте себе, Терещенко. Я, конечно, выбираю Велембицкую, но, оказывается, она уже взялась защищать трех человек по нашему делу. И, как я потом узнал, Петров будет защищать Сидорова, а Шульман – еще двух. Остается Терещенко. Пока я в Киеве бегал за Дольским, всех хороших адвокатов разобрали. Что делать? Ведь мама сказала: не получится с Дольским – иди к Терещенко.

И вот я в комнате юристов и вижу за столом сухонького старичка с бритым лицом и красным носом, маленького человечка с громким голосом. Знаете, бывают такие коротышки с голосами, как труба, и, наоборот, великаны с голосами, как свисток. Я сажусь против Терещенко, он перебирает бумаги на столе, на меня не смотрит, произносит сиплым басом:

– Я вас слушаю.

Я рассказываю, откуда приехал, называю свою фамилию и, так как не уверен, что он эту фамилию знает, говорю, что обращаюсь к нему по совету моего дедушки Рахленко.

И когда я произношу фамилию Рахленко, он поднимает глаза, внимательно смотрит на меня, усмехается, прямо так откровенно и ехидно усмехается: вот, мол, довелось ему встретиться с этой семейкой, пришлось этой семейке обратиться к нему за помощью, – и я пожалел, что не уговорил Велембицкую взять и дело моего отца, выбрал Терещенко, мелкого и мстительного человека. Только мелкий и мстительный человек может торжествовать и злорадно улыбаться тому, кто пришел к нему с таким несчастьем, как наше несчастье, с таким горем, как наше горе.

Но деваться некуда, не могу же я встать и сказать: «Я вас не желаю, я желаю другого адвоката потому, что вы посмотрели на меня не так, как следовало посмотреть, и улыбнулись не так, как следовало улыбнуться».

Согласитесь, такой демарш с моей стороны, такой скандал был бы глупостью, все они тут друг за друга, у них профессиональная солидарность, и если я без всяких оснований перейду к другому адвокату, то он встретит меня не лучшим образом.

Деваться, вижу, некуда, и я ему все выкладываю. Он меня слушает, изредка задает вопросы, прикрывая рот ладонью, – признак, что алкаш, алкаш всегда прикрывает рот рукой, чтобы скрыть запах перегара, если в данный момент от него не пахнет водкой, то все равно это движение у него уже автоматическое, чтобы собеседник не мог разобраться, пьяный он или трезвый, с похмелья или не с похмелья.

Словом, я вижу перед собой алкаша, понимаю, что дело плохо, что дедушка был не прав, прав был Иван Карлович, с таким алкашом мы дело проиграем, угробим отца, от Терещенко надо отделаться, только обдуманно, деликатно; начинать папину защиту со скандала – еще большая глупость.

И, рассказывая ему дело, я напираю на то, что папа из Швейцарии и это, мол, надо иметь в виду. Но Терещенко, прикрыв рот ладонью, отвечает:

– Разве его судят за то, что он родился в Швейцарии? Швейцария тут абсолютно ни при чем.

Да, Терещенко дальше своего носа не видит, мелкий провинциальный адвокат, неспособен ухватить главное, главное – это то, о чем предупреждал Лева.

Потом он вдруг говорит:

– Ваша мать была в свое время очень красивой девушкой.

И опять ехидно улыбается: мол, такая была красавица, могла бы иметь счастливую судьбу, но пренебрегла им, Терещенко, вышла за неудачника и вот по собственной глупости попала в такую ужасную историю.

Меня это взорвало, мне так и хотелось съездить по его бритой роже, но в такой ситуации нельзя давать волю чувствам, надо сдерживать себя, и я сдерживаю себя, ничего ему насчет матери не отвечаю, только думаю, как повернуть дело, чтобы он отказался от защиты.

И тут, к счастью, он спрашивает:

– Ну а как смотрит на это ваш знаменитый брат?

Опять ехидный вопрос, и я этим пользуюсь:

– Брат смотрит пессимистически.

– Да, – соглашается Терещенко, – для такого взгляда есть все основания. Но для окончательного суждения нужно ознакомиться с делом. Приходите ко мне послезавтра в это же время.

Проходит день. Остановился я у земляков, их в Чернигове было много; к тем, у кого я остановился, пришли другие земляки, все сочувствовали папе, все хотели помочь, и речь пошла об адвокатах. И тут мнения разошлись. Одни говорят, что настоящий адвокат только Петров, а Шульман – дерьмо, другие, наоборот: дерьмо – Петров, а настоящий адвокат – Шульман, у третьих дерьмо все: и Петров, и Шульман, и Велембицкая, и Терещенко.

В общем, являюсь в назначенный день к Терещенко, и он мне говорит:

– С делом я ознакомился, дело сложное и, по-видимому, безнадежное.

– Ну что ж, – отвечаю, – раз оно для вас безнадежное, то я поговорю еще с кем-нибудь.

– Нет, – говорит он, – обязанность адвоката – защищать обвиняемого в любом, даже самом безнадежном деле. Тем более следствие закончено, процесс состоится, возможно, в ближайшие дни, у вас нет времени выбирать. Дело буду вести я. Оформляйте у секретаря документы.

Я намекаю:

– Надо договориться…

Он казенным голосом меня обрывает:

– Никакой особой договоренности быть не может, обратитесь к секретарю.

Оформляю, плачу в кассу что положено и возвращаюсь домой с тяжелым сердцем: дело попало в плохие руки, и виноват я, никто другой. Пока я в Киеве гонялся за Дольским, все лучшие черниговские адвокаты разобраны, они будут защищать других подсудимых, а моего отца будет защищать алкоголик Терещенко, он, конечно, не забыл, как моя мать отвергла его ухаживания, как дедушка выкинул его на улицу вместе со штиблетами и как дядя Гриша разукрасил его, словно бог черепаху, и не где-нибудь в глухом переулке, а при всем честном народе на железнодорожной станции, где гуляла вся наша городская интеллигенция.