Тяжелый песок — страница 31 из 60

– Дядя Хаим, расскажите что-нибудь.

И дядя Хаим начинал врать и сочинять бог весть что, какой он был герой и как чествовали его генералы от кавалерии и генералы от инфантерии, чуть ли не ближайшие его друзья и приятели.

Но больше всего он рассказывал о светлейшем князе Варшавском, графе Эриванском, генерал-фельдмаршале Иване Федоровиче Паскевиче, том самом, который воевал против турок, взял Эрзерум, а потом воевал против поляков и взял Варшаву, а еще позже вел Венгерскую войну и взял Будапешт. И о Паскевиче Хаим Ягудин тоже рассказывал как о своем ближайшем приятеле, собутыльнике, партнере за карточным столом и товарище по амурным похождениям.

Вы, надеюсь, понимаете дистанцию между унтер-офицером и фельдмаршалом, между Хаимом Ягудиным и светлейшим князем Варшавским и графом Эриванским?.. Но главное не это. Главное то, что светлейший и сиятельный умер в 1856 году, когда Хаима Ягудина еще не было на свете. Хаим же рассказывал о нем так, будто провел с ним лучшие годы своей бурной юности.

Дело в том, что князю Паскевичу принадлежал когда-то город Гомель, там до сих пор сохранился его шикарный дворец, и вся наша округа, – а наш город ближе к Гомелю, чем к Чернигову, – так вот вся наша округа испокон веку считала себя причастной к такой знаменитости, а Хаим Ягудин – больше всех, чуть ли не родня. Про Паскевича у нас сохранились всякие предания, рассказы, анекдоты, небылицы, мы их хорошо знали, но Хаим Ягудин рассказывал их так, будто сам был их участником. Мы знали, что он врет как сивый мерин, но Соне это было интересно, она слушала, смеялась, удивлялась, и чем больше она слушала, смеялась и удивлялась, тем больше врал старик.

Я как-то сказал Соне, что Паскевич умер задолго до того, как на свете появился Хаим Ягудин.

Но она беспечно ответила:

– Какое это имеет значение? Он прекрасный рассказчик.

И позволяла ему врать и сочинять вволю, и за это он еще больше обожал Соню, боготворил ее. Единственно, что она ему запретила, – это выгонять из-за стола детей и внуков, он, видите ли, считал их недостойными такого избранного общества. Но Соню он не смел ослушаться, подчинился, за столом сидели все, и все слушали его байки. И весь город знал про наши с Соней отношения, весь город знал, что Хаим Ягудин подает нам кофе в постель…

Какой вывод я должен из всего этого сделать? Вывод один: мы должны пожениться.

Но кто такой я и кто такая она? Я сапожник. Учусь, правда, на заочном факультете Ленинградского технологического института… Почему технологического? Да, я поступил в институт промкооперации, но в 1939 году его преобразовали в технологический… Так вот, учусь на четвертом курсе, без пяти минут инженер, мастер цеха, и все равно обувщик, ординарная профессия. А она актриса, и не где-нибудь, а в одном из старейших театров страны, в городе Калинине, рядом с Москвой и Ленинградом, и кто знает, может быть, станет народной артисткой СССР…

Как в таких условиях я мог сделать ей предложение? Хотя бы какой-нибудь ее намек, косвенный вопрос: что, мол, будет дальше? Никакого намека, никакого вопроса, ни прямого, ни косвенного. Почему, отчего? Привыкла к мимолетным связям? Занята только своим искусством, а все остальное обуза? Не видела во мне перспективы для себя? Или кто-то у нее есть в Калинине? Не знаю. Факт остается фактом: она не давала повода заговорить о нашем будущем, а я не мог, гордость мешала – она может подумать, что мною руководит желание приобщиться к ее яркой жизни, с ее помощью вырваться из скуки нашего городка, а это было не так, я действительно любил ее, но самолюбие не позволяло мне сделать ей предложение.

В этой позиции меня укрепил ее отъезд. С билетами тогда было трудно, тем более поезд проходящий, я бегал на станцию, обеспечил ей билет в мягком вагоне, эти заботы мне были приятны. Но я надеялся, что последний вечер, последнюю ночь мы проведем вместе, я один буду ее провожать, тем более поезд в пять утра… Ничего подобного! Вечером опять костер, прощальный шашлык, ночное купание. Часа в два ночи я говорю:

– Соня, тебе надо собраться.

Она беспечно отвечает:

– Успею.

Уже в четвертом часу пошли к ней, она на самом деле собралась минут за двадцать, всей компанией отправились на станцию, Соня смеялась, веселилась, подошел поезд, она нас всех расцеловала, и меня в том числе, вошла в вагон, поезд двинулся, скорый поезд стоит у нас всего две минуты, и с площадки крикнула:

– Не скучайте!

И поезд ушел.

А я остался. С тяжелым сердцем остался. И чем дальше, тем тяжелее мне было. Неужели просто так, дачный романчик? Тяжело с этим примириться: я действительно любил ее. Такого у меня еще не было, такое было впервые. И после всего, после наших ночей, после всех слов ни обещания приехать, ни приглашения приехать к ней, ни просьбы писать – словом, обрубила, и дело с концом.

Конечно, никому я своего настроения не показывал. И никто ничего не заметил, кроме матери. Мать, конечно, знала о моем романе с Соней, но ни разу со мной об этом не заговорила, на такие вещи у нас в семье смотрят просто, без ханжества, тем более мне уже под тридцать, и хотя мать относилась к Соне отрицательно, но ничего не говорила, Соня уехала, и слава Богу!

Проходит месяц, другой, и получаю от Сони письмо. Ничего особенного в этом письме не было… «Здравствуй, Борик» – так она меня называла, как, мол, живешь, как наша компашка, всех я помню, всех люблю, по всем скучаю, передавай привет, черкни пару слов… И на конверте обратный адрес.

Ничего особенного, а все же письмо! Значит, не все кончено, не интрижка, не дачный роман. Ответ я сочинял неделю. О чем писать? Городские наши дела ей неинтересны, мои служебные тем более, ну, а о своих чувствах я писать стеснялся да и не умел, написал только: «Все по тебе скучают, а я больше всех».

Ее ответ пришел не скоро, но все же пришел. Опять не слишком подробный, просто дружеский, и все же несколько более обстоятельный и деловой: работает над большой ролью и потому просит извинения за краткость, да еще много времени отнимают квартирные хлопоты – ей обещали комнату.

В общем, начали мы переписываться.

В переписке с женщиной есть секрет, какой именно, объяснить не могу. Разлука отдаляет, но и сближает: скучаешь, в голову приходят всякие мысли, и вдруг письмо, ты читаешь и видишь, что она о тебе тоже думает. Конечно, приятно получать письма от родных, от знакомых. Но чем делится родственник? Заботами. Когда он пишет? Когда ему плохо. А друзья, знакомые в наш век вообще не пишут, а если пишут, то чтобы отметиться, поэтому и пошла мода на поздравительные открытки, я, наверно, от полсотни людей получаю четыре раза в год поздравительные открытки, ничего не поделаешь, приходится отвечать. Но это между прочим. А в письмах женщины есть секрет: долго их не получаешь – сердце ноет, получаешь – сердце вздрагивает. Ничего особенного Соня не писала, но все равно, когда женщина от тебя за тысячу километров, то самые незначительные вещи кажутся значительными.

В январе сорокового года надо мне ехать в Ленинград на сессию. Пишу об этом Соне. Она мне отвечает: «Будешь в Ленинграде, заезжай в Калинин». И после сессии, на обратном пути, делаю остановку в Калинине. Соня меня встречает, получила мою телеграмму, она в шубке, меховой шапке, краснощекая, возбужденная, целует меня, но себя не дает как следует поцеловать, смеется: «Потом, потом, успеешь…»

Надо бы закомпостировать билет на завтра, но она торопится на репетицию, и неудобно, знаете, сразу проявлять такую предусмотрительность: приехал к любимой – и первым делом думает о билете, нетактично…

Садимся в трамвай и едем к ней.

Привозит она меня к себе домой и убегает на репетицию.

Снимала она комнатенку в старом, покосившемся домике, каких у нас, в нашем городе, и не встретишь. А ведь Калинин – областной центр, справа Москва, слева Ленинград. И вот пожалуйста, такая халупа… Комната крохотная, проходить надо через комнату хозяев, старик со старухой, оба горькие пьяницы, запустение, нищета. У Сони, правда, чисто, но все равно я был поражен ее неустроенностью: деревянный топчан с волосяным матрацем, табуретка, кухонный столик, вещи в чемоданах, на окне вместо занавески – газетный лист на кнопках. Понимаю, нет своего дома, своей комнаты, все чужое, временное, наемное, да и что такое жизнь актрисы? Скитания. И все же… Там, у нас, ее жизнь представлялась совсем другой.

Часа через три Соня вернулась веселая, оживленная:

– Вечер наш, что будем делать?

– Как скажешь, – говорю, – не мешает отметить встречу.

– Тогда приглашаю тебя в «Селигер», поужинаем.

– Прекрасно, я хоть насмотрюсь на тебя.

Она смеется:

– Я тоже соскучилась по тебе.

Ресторан был при гостинице «Селигер», очень приличный с виду ресторан, и сама гостиница новой постройки в стиле тридцатых годов; официанты в черных костюмах, галстук-бабочка, официантки в белых кокошниках, все как полагается, и водка есть, и всякие вина, меню… Приставка «беф» варьировалась во всех видах: беф-строганов, беф-бризе… И подошел официант с блокнотом, наставил карандаш, приготовился записывать, с Соней предупредителен, и с других столиков на нее посматривают, не просто как на заметную женщину, а как на местную знаменитость.

Выпили мы, я основательно. Играл оркестр, я пригласил Соню потанцевать, другие танцевали, но она сказала:

– Не стоит в этом кабаке.

Я допустил оплошность: здесь ей неприлично выставлять себя напоказ.

– Извини, – говорю, – я еще не сориентировался в обстановке.

– Мелочь! – отмахнулась она.

Она говорила о своих делах. В театре засилье великовозрастных актрис, их давно пора убрать, дать дорогу молодым. Но они не уходят и в свои пятьдесят играют семнадцатилетних. Впрочем, она наконец получила настоящую роль и покажет этим развалинам, что такое настоящий театр. Тема эта ее занимала, и я тоже слушал с удовольствием, все было необыкновенно, неожиданно, даже не верилось: я здесь, рядом с ней.

До дома мы добрались не скоро. Шли пешком, она показывала город, Волгу, старинные здания…