Такова была общая обстановка, атмосфера, в которой я работал. Теперь конкретно…
Когда Гитлер напал на Польшу, многие польские евреи бежали к нам. В Калинине я одного встретил, некий Броневский, работал в нашей системе, на обувной фабрике нормировщиком. Человек моего возраста или чуть постарше, среднего роста, с правильными чертами лица, что-то в нем было даже европейское. Но хотя в нем было что-то европейское, он был очень суетливый, настырный, бегал по учреждениям, в горсовет, в облисполком, требовал того, требовал другого, жилье, снабжение, но с жильем и со снабжением тогда всем было туго, однако он считал, что все ему обязаны.
Но, с другой стороны, беженец, с женой и двумя детьми, в чужой стране, бежал от Гитлера – тоже, согласитесь, несладко. И что он рассказывал о немцах, о том, что они вытворяют, уму непостижимо, поверить невозможно. Из газет, конечно, мы знали, что нацисты ведут разнузданную антисемитскую кампанию, но после заключения пакта, как сейчас помню, в газетах промелькнуло сообщение, будто, заняв Польшу, Гитлер заявил, что теперь Германия приступит к «окончательному решению еврейского вопроса». Что означало это «окончательное решение», мы узнали потом, после того, как они сожгли в печах шесть миллионов евреев. Но в то время это звучало как бы обещанием прекратить эксцессы и навести порядок. Я даже думал тогда, что это произведено не без нашего давления: заключив пакт, мы поставили условием, чтобы антисемитские выходки были прекращены. У меня даже мелькала мысль, что мы раньше несколько перехватывали в нашей пропаганде, и положение евреев как в самой Германии, так и в завоеванных ею странах не такое ужасное.
Но то, что рассказал Броневский, оказалось пострашнее всего, что мы знали, о чем слышали и что могли предполагать. В Германии евреи вне закона, лишены всех человеческих прав: права работать, учиться, владеть имуществом, о праве голоса и говорить нечего; обязаны жить только в гетто, им запрещено выходить на улицу после определенного часа, запрещено ходить по тротуару, только по мостовой, запрещено пользоваться общественным транспортом, вступать в брак с немцами, обращаться в суд, входить в определенные районы города; им ничего не продают в магазинах, и они обязаны носить на спине и на груди желтую шестиконечную звезду. Ну а о погромах, насилиях и издевательствах и говорить нечего. Заняв Вену, немцы выгнали всех евреев из домов и заставили их мыть мостовые, чем бы вы думали? – зубными щетками! Такое праздничное представление они устроили для жителей Вены по случаю своей победы.
Немецким евреям еще было хорошо – они могли эмигрировать, из полумиллионного еврейского населения Германии около четырехсот тысяч уехали, в основном в другие страны Европы, и, конечно, потом нацисты добрались и до них. Ну а куда ехать трем миллионам польских евреев? Гитлер занял Европу и евреев уже не выпускал, готовил «окончательное решение еврейского вопроса». И если так поступали с немецкими евреями, которые нигде так не ассимилировались, как в Германии, жили там веками, немецкий язык – их язык, немецкая культура – их культура, то какая, спрашивается, участь ожидает польских евреев, если гитлеровцы даже поляков не считали людьми! И каков бы ни был Броневский, но тот факт, что он с семьей ушел от немцев, не захотел быть их рабом, говорил в его пользу, и, несмотря на его недостатки, я ему сочувствовал и в его лице сочувствовал всем евреям, попавшим под власть Гитлера.
Он был неплохой специалист, говорил по-русски, хотя и с польским акцентом, бывал в Союзе по делам своей фирмы, в общем, квалифицированный обувщик, хотя и с коммерческим уклоном, а попал он у нас на производство, на фабрику простым нормировщиком.
Должность его не удовлетворяла. Можно понять! Зарплата у нормировщика не бог весть какая… Но ведь ты только приехал в другую страну, никто тебя сразу министром не назначит. Подожди, освойся, присмотрись, и к тебе присмотрятся. Но он не хотел ждать, в нем было много этакого шляхетского гонора, он был уверен, что знает больше других. Это с одной стороны. А с другой – в нем было что-то от кладбищенского нищего из тех, кто идет за вами, стонет, и причитает, и не отстанет, пока вы ему не подадите.
Таков был Броневский: надменный, как польский пан, и докучливый, как нищий с еврейского кладбища. Но я его жалел, входил в его положение, помогал. Однако, видя мое хорошее отношение, он потребовал, чтобы я помог ему перейти в облпромсовет, в отдел снабжения и сбыта, где он сможет работать по своей специальности сбытовика и снабженца. Я обалдел. Кто я такой? Рядовой инженер, человек здесь новый, как я могу рекомендовать на выдвижение человека тоже нового? Кто меня послушает? Пустые разговоры! Я ему так и сказал:
– Я не начальник, назначить вас не могу и рекомендовать не могу, мы тут с вами люди новые. Завоюйте авторитет, сработайтесь с коллективом, покажите себя, и тогда все наладится, и вам дадут работу, соответствующую вашей квалификации.
Резонно? Нет, он это не счел резонным, начал спорить, доказывать, а спорил он неприятно, на высокой ноте, без уважения к собеседнику. И вдруг говорит:
– В отделе есть вакантная должность инженера.
Он имел в виду мою должность. По наивности я тогда не понял истинного смысла этих слов и спокойно разъяснил ему, что у нас в силу твердого штатного расписания приходится иногда в интересах дела проводить работника по свободной вакансии, хотя этот работник и работает в другом отделе, так получилось в данном случае и со мной.
И шутя добавил:
– Вот если меня прогонят, тогда вакансия откроется.
Он промолчал. Я подумал, что убедил его, однако ошибся.
Иногда Броневский заходил ко мне за тем, за другим, без дела он не ходил. Обычно Сони не бывало дома, она вообще редко бывала дома, только ночью. Но если Броневский попадал на нее, она даже не желала скрывать свою неприязнь, свое нерасположение. Он говорил только о себе, на всех жаловался, на каждого смотрел утилитарно: что от него можно иметь. И, узнав, что Соня работает в театре, тут же попросил у нее контрамарки для своих детей.
Соня с ходу ответила:
– Билеты продаются в кассе.
Конечно, ему не следовало начинать знакомство с просьбы. Но и ей следовало бы отказать в более вежливой форме. Однако он был из другой, из моей жизни, а наши жизни, к сожалению, все больше и больше расходились в разные стороны.
В январе сорок первого года я уехал в Ленинград, сдал государственные экзамены, защитил дипломную работу, вернулся в Калинин в хорошем настроении, как-никак инженер-технолог, четыре года на это ушло, прихватил из Ленинграда пару бутылок вина, закусок кое-каких – надо отметить…
Выпили мы с Соней, она меня поздравляет, радуется, потом говорит:
– И у меня хорошая новость.
И показывает ордер на комнату в новом доме горсовета. Действительно – удача! Не в старом доме, а в новом, их тогда были единицы, в центре, со всеми удобствами, рядом с театром.
– Замечательно! – радуюсь и я, ведь столько лет ждала она этого ордера.
– Теперь, – говорит Соня, – я ни от кого не завишу, плюю на них, захочу – обменяю на Москву или Ленинград, теперь я сама себе хозяйка… А ты, миленький, добивайся на работе, ваш дом будет готов к осени.
– Так и будем жить на разных квартирах?
– Нет, зачем? Когда ты получишь, мы обменяемся и съедемся.
– Дом ведомственный, обменяться невозможно.
– Что мы будем сейчас гадать? Там будет видно… Ну, что ты задумался?
Я действительно задумался. Ведь я надеялся, что с получением комнаты все изменится, мы наконец будем жить вместе, будет дом, семья, ради этого мирился со своим положением, не слишком удобным и достойным.
А она продолжает:
– Будешь жить у меня, а формально ты без площади, тебе на работе дадут, ты только окончил вуз, тебе обязаны дать. Зачем упускать такую возможность?
Я в шутку говорю:
– Ты не боишься, что я буду претендовать на твою площадь?
– Я этого не думаю и думать не хочу, – серьезно отвечает она, – хотя в жизни все бывает: расходятся, становятся врагами, и квартирные дрязги неизбежны. Наше преимущество в том, что мы независимы, наши встречи – праздник, это – самое лучшее, самое крепкое, поверь мне.
Опять я ее понимаю. И вы тоже должны ее понять. Помните то время, помните, во что жилищный кризис превращал людей, помните коммунальные прелести, как люди бились за жилплощадь, как держались за нее, боялись потерять?.. И Соня билась за свою комнату, добилась наконец, дорожит ею, и я не на улице, есть крыша над головой, буду жить у нее и дожидаться, чтобы и мне дали комнату на работе.
Все это правильно… Но мне хотелось, чтобы наша любовь была выше жилищного кризиса, чтобы Соня любила меня больше, чем свою жилплощадь, чтобы ради меня, может быть, бросила ее к чертовой матери! Ведь мой отец из-за матери отказался от гораздо большего, чем комната в коммунальной квартире. Он любил!
И я понял, что такой любви у нее нет и не будет. Она порядочный человек, но живет совсем другими представлениями.
– Слушай, – говорю, – может быть, мне вообще не следовало сюда приезжать?
– Тебе плохо со мной?
– С тобой мне очень хорошо. Но я не всегда с тобой и не во всем с тобой.
Она задумалась, потом говорит:
– Может быть, ты и прав. Вероятно, такая жизнь не для тебя. Но мне будет трудно с тобой расстаться.
– Мне тоже, – отвечаю, – но рано или поздно это произойдет, и чем раньше, тем для нас лучше.
Говорю это спокойно, даже улыбаюсь, а на сердце… Боже мой, все рухнуло?!
– Поступай как знаешь, – говорит Соня, – я тебя любила и люблю…
На вокзале она расплакалась…
– Ты прекрасный человек, Борис, прекрасный, но я понимаю, я тебе не гожусь, и я предупреждала тебя. Не вспоминай обо мне плохо. Я тебя никогда не забуду.
– И я тебя не забуду, – ответил я, – будь счастлива.
Так и расстались… Бывает… Не сошлось, не склеилось.
Между прочим, несколько лет назад я ее встретил в кинотеатре «Россия» на кинофестивале. Я такой же кинозритель, какой в свое время был театрал. Но сыновья мои большие любители и, когда кинофестиваль, бегают по Москве высунув язык и меня тащат… И вот сижу в кинотеатре «Россия», не помню, что за картина, и замечаю, какая-то немолодая женщина смотрит на меня…