Штальбе дал приказ прекратить огонь – опять в толпу врезались солдаты, нагайками, хлыстами, прикладами заставили людей подняться, опять разделили их на четыре группы, приказали раздеться догола, и опять – быстрей, быстрей, без задержки! Не расшнуровывается ботинок – пуля! Ребенок не выпускает из рук куклу – пуля! И люди заторопились, рядом лежат убитые и недобитые, хрипят и корчатся раненые, и перед тобой дуло автомата, над тобой хлыст и плетка!
Теперь Штальбе приказал раздеться всем до единого! Видит Бог, он хотел провести акцию организованно, хотел, чтобы дожидались своей очереди к яме одетыми, не мерзли бы; хотел быть гуманным, насколько позволяли условия, но они не заслуживают гуманности, пусть сидят на морозе голыми, пусть сидят среди трупов, пусть сидят на снегу, смешанном с кровью.
Порядок был восстановлен, и график, хотя и с опозданием, снова вошел в силу, однако с некоторыми коррективами; по плану экзекутируемые должны были аккуратно и плотно ложиться в ров, сверху их расстреливают из автоматов, на этот ряд ложатся другие, и так все. Но из-за их саботажа от этого плана пришлось отказаться: голых людей подгоняли ко рву, стреляли им в спину, люди падали в ров, а тех, кто падал возле рва, сталкивали туда сапогами; на их место подгонялись другие, стреляли и им в спину; не все пули попадали в детей, ведь дети маленькие, детей сталкивали в ров живыми, на них падали убитые, раненые, громадная окровавленная человеческая куча во рву шевелилась – главное, быстрее, быстрее, еще быстрее!
Наступила тишина, нарушаемая только автоматными очередями и пистолетными выстрелами; люди молчали, пришел их последний час, ничто их не спасет; они подходили ко рву семьями, прощались друг с другом, матери обнимали детей, отцы успокаивали сыновей, старики и старухи бормотали молитвы, вознося их Богу, который и на этот раз не пришел им на помощь. Это была не тишина оцепенения, это была тишина мужественного прощания с жизнью, презрения к смерти, презрения к убийцам, только хлопали выстрелы, трещали автоматы, лаяли собаки и с веранды в рупор раздавались команды Штальбе.
Часто я слышу разговоры: как это, мол, так – подходили, спускались в яму, ложились, ждали свою пулю?.. А что могли они делать? Бегать по поляне, как зайцы? Показать врагу свой страх – животный страх?! Нет! Им была суждена смерть, неизбежная, неотвратимая, и надо умереть достойно. Молчание было их достоинством.
Когда все были расстреляны, пятидесяти мужчинам, исполнявшим роль могильщиков, приказали сбросить трупы в ров и закидать землей.
Они взялись за лопаты, это были сильные мужчины, понимали, что их ждет, терять им было нечего, они обо всем сговорились, сидя на снегу, когда расстреливали их жен, детей и матерей; и вот, снова взяв в руки ломы и лопаты, они вдруг бросились на солдат, прорвали цепь, веранда защищала их от вышек, они были вне досягаемости пулеметов и, прорвав цепь, кинулись в лес врассыпную. Эсэсовцы с собаками, стреляя из автоматов и пистолетов, кинулись за ними… И все же некоторым удалось уйти, двоих я видел после войны, лично встречался с ними, на их рассказах основывается кое-что из того, что вы от меня слышите. Но многих бежавших застрелили, трупы их остались в лесу, эсэсовцам некогда было ими заниматься, они вернулись на поляну и заставили полицаев закидать ров землей; и хотя потерь среди немцев не было, были легко раненные лопатами, искусанные и исцарапанные и один тяжело раненный – ломом пробита голова, все же Штальбе как честный офицер был вынужден указать в рапорте, что план экзекуции был нарушен сопротивлением экзекутируемых и несколько человек были застрелены при попытке к бегству. Реляция выглядела не слишком победной, и никакой награды Штальбе и его помощники, вероятно, не получили.
В гетто были слышны выстрелы, автоматные очереди, поляна была всего в трех километрах. Но люди, работавшие в лесу, на другой стороне железной дороги, километрах в восьми, ничего не слышали, и когда поздно вечером вернулись в гетто, то не увидели не только своих родных и близких, но и своих домов, выходы на Прорезную улицу были огорожены колючей проволокой. Песчаная и Госпитальная улицы и переулки между ними и были теперь гетто, жило в них тысячи три. Менее чем за полгода было уничтожено, расстреляно, погибло, умерло от голода и болезней около четырех тысяч человек.
Дома на Прорезной вместе с жалким скарбом были проданы жителям окрестных деревень. К сожалению и к стыду нашему, нашлись охотники купить дома и имущество невинно загубленных.
Одежду и белье расстрелянных привезли на швейную фабрику, обувь на обувную фабрику, рассортировали, починили и пустили в продажу через немецкий магазин. Разбирая эти вещи, работницы фабрик узнавали одежду и обувь своих родных и знакомых.
Юденрату Штальбе предъявил счет в сумме восьми тысяч рублей за патроны и прочие расходы, понесенные властями во время акции.
Так была проведена первая в нашем городе акция уничтожения. После нее многие повесились – веревки еще не реквизировали. Повесились отцы и матери, у которых были уничтожены дети; покончили с собой несколько семей, не желавших дожидаться, пока то же сделают с ними; муж убивал жену и детей, потом кончал с собой, или мать убивала своих детей, потом убивала себя, вешалась. Повесился и дядя Лазарь: не мог вынести этой жизни, не хотел валить лес для немцев, не хотел закапывать живых детей, не хотел спускаться в яму – и вот нашел в себе мужество умереть, повесился ночью в сарае; дедушка вынул его из петли и похоронил на кладбище, рядом с бабушкой. Некоторые убежали в лес, за это эсэсовцы расстреляли их семьи, а у кого семей не было, расстреляли в бригаде, где они работали, каждого пятого и ввели утренний аппель, перекличку.
На первом же аппеле Штальбе объявил, что в дальнейшем за побег будет расстреляна не только семья, но и все жители дома, где жил убежавший, и каждый третий в бригаде.
«Не уходите к партизанам, – сказал Штальбе, – в лесу вы погибнете от холода и голода, партизаны не принимают евреев, бросают их в лесу на произвол судьбы. Честно работайте, и акции больше не будет. Акция была вызвана зимними затруднениями с доставкой продовольствия, пришлось сократить численность гетто – тяжелая мера, но идет война, немецкие юноши погибают на фронте, население Германии тоже терпит лишения, надо это понять. Теперь вопрос с продовольствием решен, и акции больше не будет. Работайте! А о партизанах сообщайте. За каждое такое сообщение будет выдана награда».
Вскоре после аппеля в гетто снова пришел дядя Гриша и в подробностях рассказал об акции, рассказал со слов спасшихся мужчин, примкнувших к отряду Сидорова, и добавил, что судьба гетто решена: следующую акцию можно ожидать в любой день; надо уходить в лес, но в лес без оружия не пробиться, кордоны усилены, оружие нужно и для тех, кто не успеет уйти в лес, чтобы в случае акции оказать сопротивление.
Как я теперь понимаю и как мне впоследствии рассказал Сидоров, предполагалось создать из жителей гетто партизанский отряд, сначала боевой, потом семейный, где под опекой бойцов можно будет сохранить жизнь женщинам и детям. Замысел малореальный, утопический, вы сами понимаете: весной сорок второго года, когда перевес был еще на стороне немцев, переселить в лес сотни женщин, детей – фантазия! Но разве мало великих дел рождалось из фантазии?
Однако для выполнения этого фантастического плана нужно оружие. Самоделки, несколько украденных гранат и пистолетов – это не оружие. Нужно настоящее оружие, и много. Его можно захватить на станции, где разгружаются эшелоны с боеприпасами. Но для этого на станции нужен свой человек.
Было ясно, о ком говорил Гриша, он говорил о моем отце, прямо ему ничего не сказал, не хотел неволить, не хотел принуждать. Путь борьбы, на который встал он и встали его дети и товарищи его детей, был опасный путь, на него можно ступить только добровольно. В прошлый раз мой отец отказался от этого пути; и Гриша не хотел больше на этом настаивать, не хотел даже заговаривать об этом. Заговорила мать.
– Яков! – сказала мама. – Ты должен помочь нашим детям. Если не поможешь ты, никто не поможет.
С тяжелым сердцем сказала, знала, что ни о чем не станет просить Гришу. И отец по тому, как дрогнул ее голос, понял: мать говорит искренне.
Мой отец, моя мать не были бойцами. Они были людьми мужественными, но мужество их было отдано утверждению и защите их любви, их семьи. Любовь была их жизнью, и они должны были умереть вместе; единственное, чего они хотели, – вместе подойти к яме. Теперь им предстояло умирать отдельно и умирать по-разному. Но в ту минуту, когда мама произнесла эти слова, она была уже другим человеком, знала, на что посылает мужа, и ко всему была готова сама.
Опять же через Игоря отец послал Ивану Карловичу свой швейцарский паспорт и записку о том, что будет хлопотать о выезде в Швейцарию, а пока просит устроить его на работу в депо.
Не знаю, что произошло по этому поводу между Штальбе и Ле-Куртом, но отца выпустили из гетто и назначили заведующим деповским складом.
Как отец уходил из гетто, каким было это расставание, не могу сказать. И как он вышел из дома, и как шел по нашей улице, увязая в тяжелом песке, – тоже не знаю… В общем, это был конец… Появляться в гетто, видеться с кем-либо из гетто отцу запретили. Каждую неделю он был обязан являться в полицию на отметку, а его документы как подданного Швейцарии были отосланы в Берлин, в 4-й отдел гестапо, которым ведал Адольф Эйхман. Жил отец в маленькой каморке при складе. Склад этот и каморка сохранились. Мы с женой посетили ее в первый же свой приезд…
Да, я женился во второй раз… Как? Боюсь, эта история отвлечет вас от главной. Какой может быть секрет, что вы? Хотите узнать, пожалуйста…
20
Жена моя, Галина Николаевна, а тогда, в войну, просто Галя, служила телефонисткой в батальоне связи. Пошла в армию с первого курса пединститута. Это довольно редко: в связь шли с восемью, а то и шестью классами, а она, с таким образованием, пошла даже не в радистки, а в простые телефонистки. Курсы радисток – шесть месяцев, телеграфисток – четыре, а телефонисток – всего один. Галя стремилась скорее на фронт,