Тяжелый песок — страница 59 из 60

И люди нашли в себе силы подняться и побрели дальше. А мать не пошла, она продолжала стоять, люди проходили мимо нее, и каждому она придавала силы своим пронзительным взглядом. В этой женщине, которой было всего сорок девять лет, трудно было узнать прежнюю Рахиль Рахленко. От прежней Рахили остались только рост и осанка. Высокая, прямая, она стояла, не двигаясь, не сходя с места, но для каждого проходящего мимо нее человека все дальше отодвигалась в глубину леса, ее облик стирался – она как бы растворялась в воздухе и постепенно исчезала; и когда люди оглянулись, ее уже не было. Никто не слышал звука ее шагов, хруста веток под ее ногами, она растворилась в лесу, среди неподвижных сосен, растаяла в воздухе, пропитанном терпким сосновым запахом, как был он пропитан тогда, когда она, шестнадцатилетняя девочка, сидела в лесу со своим Якобом, голубоглазым мальчиком из города Базеля, Швейцария.

Фантазия? Мистика?.. Может быть… И все же никто никогда больше не видел мою мать ни живой, ни мертвой. Она исчезла, растаяла, растворилась в воздухе, в сосновом лесу, вблизи маленького города, где она родилась, прожила жизнь, где она любила и была любима, где, несмотря на все невзгоды, была счастлива, вырастила детей, воспитала внуков, видела их страшную гибель, перенесла то, чего не может выдержать ни одно человеческое сердце. Но ее сердце выдержало, и в последние минуты жизни она сумела стать матерью для всех несчастных и обездоленных, наставила их на путь борьбы и достойной смерти.

Между тем бой на опушке леса продолжался. Немцы не знали сил противника, залегли, постреливали, ждали подкрепления. Через час Гриша отослал десять человек, остался с двадцатью бойцами, еще через час отослал еще двенадцать и остался с восемью.

Солдаты поднялись в атаку, когда подоспели эсэсовцы. Те шли высокие, здоровые, пьяные, без головных уборов, в черных кителях с закатанными рукавами, а на рукавах череп и перекрещенные кости. Шли они во весь рост; пулемет перебил первый ряд – второй ряд перешагнул через убитых, третий ряд – через второй; они достигли наших и вступили в рукопашный бой. Немцев и полицаев было много, а у Гриши всего восемь человек, все они погибли в этом неравном бою. Но эсэсовцы потеряли более половины своего состава и дальше в лес не пошли. Приехали их машины, увезли убитых и раненых, а трупы Гриши, его сыновей Вени и Толи и еще пяти бойцов остались на поляне. Утром партизаны их забрали, перенесли в дальний лес и проводили в могилу двадцатью залпами из винтовок.

В отряд Сидорова пришло около четырехсот человек. Для многих эта страшная дорога была последним усилием, осуществленная надежда – последней надеждой, многих похоронили в первую же неделю. Тех, кто выжил, Сидоров оставил в своем отряде или передал в другие отряды, а стариков, старух, больных припрятал у верных людей на хуторах, где они дожили свои последние дни. Олю, как наказывала моя мать, переправили в Чернигов к Терещенко, Терещенко ее принял, стал ей отцом, и она носит его имя – Ольга Терещенко… Теперь у нее двое детей, и, как ее приемный отец, она тоже адвокат. От нее, от Оли, я и узнал многие подробности жизни и смерти нашей семьи, из всей нашей семьи она осталась единственным свидетелем.

Гетто закончило свое существование в сентябре сорок второго года, война кончилась в мае сорок пятого. Из тех, кто вышел из гетто, мало кто остался в живых: погибли в партизанских боях, потом в армии, когда партизаны влились в наши регулярные части, а те, кто остался жив, расселились по стране, рассеялись по лицу нашей земли, почти никто не вернулся домой, дома ни у кого не было.

Все же нескольких партизан я разыскал, и они дополнили рассказ Оли теми подробностями, которые она не могла знать. И эти взрослые, мужественные люди, прошедшие через все, через что только может пройти человек, подтвердили, что моя мать Рахиль действительно на их глазах растворилась в лесу, растаяла в воздухе. Они клялись, что видели это собственными глазами. Может быть, это не так, может, своими глазами они этого не видели, может быть, эта легенда возникла как галлюцинация в мозгу у людей, доведенных до крайности. Исход из гетто был чудом, и когда совершается одно чудо, то возникает и другое, и эта легенда укрепилась в сознании как действительность, как факт.

Но даже Сидоров, он остался жив, я с ним много раз встречался после войны, даже Сидоров, старый коммунист, чуждый всякого суеверия, и тот, когда я его спросил о матери, ответил неопределенно:

– Сам я этого не видел, твоя мать до нас не дошла, но люди говорят, что так оно и было…

И, знаете, отвел глаза… Ему, понимаете, было неудобно сознаться, что он, старый член партии, командир партизанского отряда, не верит ни в Бога, ни в черта, а вот в таинственное исчезновение моей матери верит.

До войны в нашем городе проживало несколько тысяч евреев, теперь их было не более двухсот человек. О судьбе тех, кто остался под немцами, вы знаете, а те, кто не попал под их власть, те или погибли в боях, или, уехав в эвакуацию, прижились на новых местах. Вернулись в основном старики, и среди них наш парикмахер Бернард Семенович, еще бодрый, чистенький, седой, благообразный.

Много дней старики ходили по дворам, пустырям, дорогам, лесам и полям и собирали в мешки останки убитых. Трупы истлели, но некоторых Бернард Семенович опознал по волосам: оказывается, волосы в земле не пропадают. И еще опознали останки моей сестры Дины. Эсэсовцы привязали ее к кресту старым электрическим проводом, провод остался на костях, по проводу ее и опознали. Останки опознанных захоронили на кладбище, а неопознанных – в братской могиле, той, что гитлеровцы устроили в лесу. Старики хотели всю братскую могилу перенести на кладбище, но это было невозможно – тысячи убитых, да и кладбища фактически не было, надгробные плиты растащили, а само кладбище по приказанию комендатуры перепахали.

Нашли останки Сташенков, всех десятерых, они лежали вместе, как и висели вместе. Телеграммой я вызвал Александрину Афанасьевну Сташенок, она приехала, приехал и Максим, ее племянник, сын Андрея Сташенка, и останки их родных мы захоронили. Второй сын Сташенка, Петрусь, не присутствовал на этом печальном обряде: он погиб в боях на Северном Донце.

Останки моего отца, Якова Ивановского, не нашли, хотя соседи указали место его захоронения – пустырь по дороге к реке. Я даже нашел человека, который по приказанию полицаев рыл могилу. Но никакой могилы на этом месте не оказалось – чистый песок. Мы перерыли весь пустырь и ничего не нашли: только песок, песок, чистый сыпучий тяжелый песок… Останки моего отца исчезли бесследно. Странно, не правда ли?

Я часто наезжал тогда в город, почти в каждый отпуск, помогал как мог. Все это, знаете, требовало много усилий: восстановить старое кладбище, привести в порядок братскую могилу, собрать деньги на памятник, соорудить ограды. Приезжала и Александрина Афанасьевна Сташенок, ходили мы с ней и в райисполком и в горсовет, там, конечно, сочувствовали, но хватало и своих хлопот: надо восстанавливать город, предприятия, налаживать сельское хозяйство, все разбито, разрушено. Надо думать о живых – это безусловно, но забыть мертвых мы тоже не можем, они не воскреснут, они продолжают жить только в нашей памяти, и отказать им в этом, лишить их этого мы не имеем права. Я приезжал, ходил, хлопотал, а когда возвращался в Москву, переписывался с Сидоровым; он уже вышел на пенсию, время у него было, и он тоже помогал чем мог – с этими людьми он жил, работал и воевал.

Потом, надо признаться, я стал реже ездить туда. Годы не те, надо поехать подлечиться, и жене надо отдохнуть… Последний раз я был там в семьдесят втором году, в сентябре, в тридцатую годовщину восстания и уничтожения гетто.

Мы с Сидоровым пошли на кладбище. Кругом золотились осенние поля, мы шли дорогой, по которой уносили из гетто мертвых и по которой моя мать Рахиль и мой дядя Гриша увели живых. Кладбище восстановили, огородили и на том месте, где были могилы, посадили молодые березки, они уже выросли, эти березки, стоят ровными рядами и шумят листвой над безымянными могилами. И внутри ограды оставлено место для новых могил, где похоронят тех, кто умрет, когда положено умереть.

Грустная картина – пустынное кладбище без плит, без памятников, без надписей, без цветов. Где могилы моих предков? Где покоятся бабушка, дядя Лазарь, мой брат Саша, мой маленький племянник Игорь?..

Постояли мы с Сидоровым, помолчали, потом пошли на братскую могилу, ту, в сосновом лесу, возле бывшей веранды Орла, где когда-то продавали кефир и мороженое, где отдыхали в гамаках люди, где когда-то сидели и пытались объясниться на разных языках мои юные отец и мать и где они сумели объясниться только на одном языке, великом языке любви.

У братской могилы были еще люди, местные жители, несколько человек: старики, пожилые, были и дети – те, кто вырос тут после войны… Кто-то из них знал мою мать Рахиль, моего отца Якова, моего отважного дедушку Авраама Рахленко, кто-то и не знал. Но здесь лежали их бабушки и дедушки, их отцы и матери, их братья и сестры, лежали в громадной яме, где их, безоружных, беспомощных, расстреливали из автоматов…

На могиле был установлен большой камень из черного гранита, на нем – вверху на русском языке было высечено: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков». Внизу – надпись на еврейском.

Рядом со мной стоял Сидоров, бывший шахтер, потом директор обувной фабрики, потом партизанский командир, теперь пенсионер. Он родился в Донбассе, но давно жил здесь, знал и понимал все насквозь.

Он показал на надписи на камне, высеченные по-русски и по-еврейски, и тихо спросил меня:

– Слушай, Борис, а правильно они перевели русский текст?

Ребенком, лет, наверное, до восьми или девяти, я учился в хедере, потом перешел в русскую школу и, конечно, давно забыл еврейские буквы.

И все же почти через шестьдесят лет из неведомых и вечных глубин памяти передо мною встали эти буквы, эти слова, я вспомнил их и прочитал: