По поводу «Мадонны Литта» А.Г. Мец ссылается на мнение Надежды Яковлевны Мандельштам – она писала: «“Ягненок гневный” скорее напоминает Мадонну Литту, чем Рафаэля. У нас не было репродукций ни Леонардо, ни Рафаэля. Это, скорее всего, тоска по Эрмитажу»[618]. Не было у ссыльного поэта и других возможностей увидеть полотна Рафаэля или Леонардо да Винчи – в Воронежском художественном музее они не представлены.
Все эти догадки и конкретные предположения мало что дают для вхождения в смысл стихотворения, – оно связано с живописью, но устроено по своим внутренним законам, определяющим движение стиха. В иных случаях мы можем сказать, что стало триггером экфрастического текста, – поход в музей («Импрессионизм») или чтение книг по искусству в коктебельской библиотеке Волошина («Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»), здесь же такого непосредственного художественного впечатления не обнаруживается.
Но в воронежских стихах есть собственные мандельштамовские подсказки к чтению:
Я должен жить, хотя я дважды умер,
А город от воды ополоумел:
Как он хорош, как весел, как скуласт,
Как на лемех приятен жирный пласт,
Как степь лежит в апрельском провороте,
А небо, небо – твой Буонаротти…
Синхронным комментарием к этому шестистишию выглядит отрывок из письма к жене воронежского товарища Мандельштамов Сергея Рудакова от 6 апреля 1935 года: «Пишу сейчас у Мандельштама. Балконная дверь раскрыта, против нее стоят облака. Осип Эмильевич говорит, что это ненаписанная картина Рафаэля – готов фон…»[619] Первичное впечатление Мандельштама – небо с облаками, оно сравнивается с картинами или фресками мастеров высокого Возрождения, Рафаэля или Микеланджело. Поэт взглядом кадрирует вид небес и восторгается им – небо напоминает ему о совершенной живописи и само видится как произведение искусства.
«Природа и культура обмениваются признаками», – писал Е.А. Тоддес о ранних стихах Мандельштама; в дальнейшем, по его мнению, все меняется: «Природы, насквозь тождественной культуре (“Природа – тот же Рим…”), и культуры, гармонично продолжающей в мироздании природу, – более нет. <…> Теперь в его мире происходит инверсия культуры и природы»[620], – это сказано о стихах 1920-х годов. И в 1935–1937 годах для ссыльного Мандельштама, оказавшегося надолго под воронежским небом на «молодых» холмах, природа выдвигается на первый зрительный план, сквозь который в стихах проступают культурные впечатления прошлых лет; так устроены и «Ягненок гневный», и «Небо вечери в стену влюбилось…» (1937).
Оба стихотворения можно отнести к условному «небесному циклу», возникшему вокруг «Стихов о неизвестном солдате», – к нему относятся также «Не сравнивай: живущий несравним», «Я скажу это начерно шепотом…», «Заблудился я в небе – что делать?» (в двух вариантах), а также примыкают два стихотворения о лучах – «Может быть, это точка безумия…» и «О, как же я хочу…» (все – 1937)[621]. Только в Воронеже Мандельштам по-настоящему увидел и полюбил небо – до этого в его стихах и прозе звучало недоверие к небесам как к холодному, пустому, чисто символическому пространству. По словам Надежды Яковлевны, «небо никогда не было для Мандельштама обиталищем Бога, потому что он слишком ясно ощущал его внепространственную и вневременную сущность. Небеса, как символ, у него встречаются очень редко, может, только в строчке: „что десяти небес нам стоила земля“. Обычно же это – пустые небеса, граница мира, и задача человека внести в них жизнь, дав им соразмерность с делом его рук – куполом, башней, готической стрелой»[622]. Теперь же, в Воронеже, небо становится ближе, роднее – теперь оно распахивается во всю ширь и входит в стихи как «раздвижной и прижизненный дом»; оно созерцается непосредственно и переживается поэтом в образах Микеланджело, Рафаэля, Леонардо да Винчи.
Интерес к этим художникам Мандельштам проявил еще в юности, во время учебы в Санкт-Петербургском университете – в его студенческой зачетной книжке за 1911–1912 годы значится курс Д.В. Айналова «Высокий Ренессанс (Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэль)». Видимо, тогда ему не удалось прослушать этот курс полностью, т. к. осенью 1914 года он вновь записывается на него и вносит соответствующую плату[623].
И вот в январе 1937 года с воспоминанием о любимых мастерах Возрождения Мандельштам пишет «ненаписанную картину Рафаэля»: он начинает с переднего плана, с агнца, а фон уже готов – это, как мы знаем, небо с плывущими по нему облаками. В этой картине все подвижно, она создается на наших глазах, поэт ее пишет словом и вступает в разговор с проступающими образами. «Ягненок гневный» – это Агнец, младенец Христос. В пользу именно такого небуквального понимания говорит ближайший поэтический контекст и пояснения к нему, данные Надеждой Яковлевной Мандельштам, – речь идет о стихотворении «Рождение улыбки»:
Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи, и сласти
Концы его улыбки не шутя
Уходят в океанское безвластье.
………………………………………
Стихотворение писалось в декабре 1936 – январе 1937 года, некоторые его варианты, приведенные Надеждой Яковлевной, совпадают по времени и словесно с нашим стихотворением:
На лапы из воды поднялся материк —
Улитки рта – наплыв и приближенье —
И бьет в глаза один атлантов миг:
Явленья явного чудесное явленье.
[Ягненка гневного разумное явленье]
«Ягненок гневный» здесь появляется в связи с улыбкой младенца – по свидетельству Надежды Яковлевны, Мандельштама поразила улыбка маленького сына воронежской писательницы Ольги Кретовой[625], хотя сама Кретова ни о чем таком не помнит[626]. Младенец видится поэту как Агнец Божий, концы его улыбки уходят в океан, младенчество связывается с безграничностью и бесконечностью вселенной, и эта связь у Мандельштама устойчива, ср. раньше, в «Восьмистишиях»:
И там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит,
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Так что образы всеокеанской или вселенской младенческой улыбки – это вариации одной большой метафоры младенец – вселенная; чуть позже эта метафора получит развитие в «Стихах о неизвестном солдате».
Гневный Агнец Апокалипсиса переосмыслен у Мандельштама в оксюморонный, парадоксальный образ[627], опирающийся на языковое созвучие. Доверие к языку, провозглашенное в поэтологических статьях Мандельштама начала 1920-х годов («О природе слова», «“Vulgata” (Заметки о поэзии)»), особенно проявилось именно в воронежской лирике. Мандельштам не пользуется языком как инструментом, а прислушивается к нему и внутри самого языка черпает поэтические возможности, образы и смыслы, следует языковым созвучиям в построении стиха. В сочетании «ягненок гневный» языковое созвучие притягивает друг к другу слова, далекие по смыслу, – это пример того, что Ахматова назвала «теорией знакомства слов»: по ее воспоминаниям, Мандельштам говорил, что «надо знакомить слова», никогда не стоявшие рядом[628], то есть предлагать языку новые смысловые сочетания. Эти пути работы с языком обдумываются в Воронеже именно в то время, когда пишутся стихи о «ягненке», как следует из письма Мандельштама Н.С. Тихонову от 31 декабря 1936 года: «Язык русский на чудеса способен, лишь бы ему стих повиновался, учился у него и смело с ним боролся. Как любой язык чтит борьбу с ним поэта, и каким холодом платит он за равнодушие и ничтожное ему подчинение!». Поэт-филолог точно формулирует свои отношения с языком – это прежде всего доверие к языку, но и борьба с ним, деавтоматизация привычных связей и раскрытие новых возможностей. Так объясняется «ягненок гневный» изнутри, в контексте мандельштамовских представлений и филологических идей; с внешней, историко-литературной точки зрения этот пример может быть описан как случай так называемой «паронимической аттракции», встречающейся в текстах разных времени и народов.
Надо сказать, что в одном из воронежских текстов есть и собственно ягнята, пасторальные «ягнята» во множественном числе, как примета итальянской живописи. В сценарии радиоспектакля «Молодость Гете» (1935) Мандельштам пересказывает эпизод путешествия Гете – его поход в Дрезденскую картинную галерею: «Избавившись наконец от спутника, он твердым шагом прошел через комнаты итальянской живописи, где на фоне ярко-синего неба среди остроконечных скал и тонкоствольных деревьев изображались пастухи с ягнятами, женщины с удлиненными <лицами>, держащие цветок в вытянутой руке или же склоненные к колыбели пухлого мальчика». Здесь перечислены элементы будущей поэтической «картины Рафаэля» – ярко-синий небесный фон, скалы и тонкоствольные деревья («тростинки рощ»), также по отдельности младенцы и ягнята. Элементы те же, а картина совсем другая – она не одушевлена, в ней нет поэзии. Так нужно было по сценарию радиоспектакля, и это сравнение прозаического фрагмента со стихами дает нам хороший пример того, что, собственно, есть поэзия, как она преображает материал во что-то совершенно новое, неслыханное.
«Знакомя слова», поэт порождает совершенно новый образ и одновременно взывает к нему: «улыбнись», «раствори жемчужин боль» – новыми словами он как будто пытается умягчить Агнца гнева и одновременно поправить «вселенную», которая «уже не та», что была на картинах Рафаэля. «Уста вселенной» – одно из ряда ключевых генитивных словосочетаний, на которых построено стихотворение, в нем соединяется зримое с умозрительным, простое и пластически конкретное с отвлеченным, неописуемым, безграничным. Эта