[712]; по приезде он обработал часть дневника, сделал из нее очерк «Военная Грузинская дорога», напечатанный в «Литературной Газете»[713]. В 1835 году очерк был включен им в первую главу «Путешествия». Но был у Пушкина и другой дневник, поэтический – ряд кавказских стихотворений, в основном написанных в 1829-м и доработанных в 1830-м году в Болдине. По тексту «Путешествия» можно видеть, как стихи превращаются в прозу, как Пушкин обратным ходом восстанавливает виденное по стихам. Пример из первой главы: «Дорога шла через обвал, обрушившийся в конце июня 1827 года. Таковые случаи бывают обыкновенно каждые семь лет. Огромная глыба, свалясь, засыпала ущелие на целую версту и запрудила Терек. Часовые, стоявшие ниже, слышали ужасный грохот и увидели, что река быстро мелела и в четверть часа совсем утихла и истощилась. Терек прорылся сквозь обвал не прежде, как через два часа. То-то был он ужасен!». Поэтическая параллель этому фрагменту – стихотворение «Обвал»:
Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы,
И надо мной кричат орлы,
И ропщет бор,
И блещут средь волнистой мглы
Вершины гор.
Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могущий вал
Остановил.
Вдруг, истощась и присмирев,
О Терек, ты прервал свой рев;
Но задних волн упорный гнев
Прошиб снега…
Ты затопил, освирепев,
Свои брега.
И долго прорванный обвал
Неталой грудою лежал,
И Терек злой под ним бежал,
И пылью вод
И шумной пеной орошал
Ледяный свод.
И путь по нем широкий шел:
И конь скакал, и влекся вол,
И своего верблюда вёл
Степной купец,
Где ныне мчится лишь Эол,
Небес жилец.
Сравнение текстов помогает ощутить принципиальную установку автора «Путешествия в Арзрум» на документальность, сухость, сжатость, хроникальность, предельно возможную точность, и это касается в том числе и таких поэтических поводов, как природная катастрофа, стихия. Один короткий абзац про обвал содержит семь числительных и исчисляющих словосочетаний: в конце июня 1827 года, семь лет, на целую версту, четверть часа, два часа – вряд ли Пушкин, основываясь здесь, видимо, на устных рассказах, помнил их с такой точностью спустя шесть лет, но ему важно было реализовать определенное творческое задание, написать текст, сообщающий читателю лишь то, что достоверно или выглядит как достоверное. Стихи – дело другое, в стихотворении про обвал числительных нет, зато есть впечатляющая картина борьбы двух стихий, созданная сильными широкими мазками и облеченная в необычную строфическую форму (шестистишия с укороченными 4-м и 6-м стихами и чисто мужской рифмовкой) – эта форма сама по себе обладает живописующей энергией[714]. Личное начало сказывается в поэтическом дыхании, в эмфатическом тоне этих стихов, хотя формально лирическое Я здесь редуцировано.
Красота и мощь кавказских пейзажей отражена и в тексте «Путешествия», но эти описания сдержанны: автор путевой прозы не поэт, он просто рассказывает правду, стараясь не примешивать к ней ничего личного. В этом отношении характерен и другой пример – описание храма Цминда Самеба в Гергети (пятая глава «Путешествия в Арзрум»): «Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище. Белые, оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками». Это «чудное зрелище» стало образной основой стихов, написанных во время путешествия или вскоре после него:
Монастырь на Казбеке
Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство бога скрыться мне!…
В «Путешествии» поэтическое впечатление переведено на язык путевого очерка, вмещено в одну минималистскую фразу без эпитетов, а личный порыв второй строфы отсечен полностью – в прозе, даже и перволичной, ему не место.
Пушкин с начала 1820-х годов был озабочен задачей создания русской прозы и в ранней заметке дал ее формулу, которую впоследствии воплотил на практике: «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей – без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое…». В той же заметке, получившей условное название «О прозе» (<1822>), говорится и конкретно об описаниях природы, которых мы тут коснулись: «Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне – великом живописце природы. Слог его цветущий, полный всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами?» Все это относится не только к прозе вымысла, но и к тому, что сегодня называется non-fiction; исследователи разделяют эти пласты у Пушкина[715], но для него они были едины – в заметке «О прозе» он говорит о литературной и театральной критике и рядом оценивает прозу Карамзина. Рассуждая о необходимости создания «метафизического языка», Пушкин называет прозой научную словесность, публицистику и частную переписку: «…ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует. Проза наша так еще мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты для изъяснений понятий самых обыкновенных, так что леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы давно готовы и всем известны» («О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова», <1825>).
О таком же неразделении свидетельствует и пушкинская практика, и «Путешествие в Арзрум» стало предельным выражением минимализма в прозе – «точности и краткости», сдержанности и той объективности взгляда и тона, которую автор декларировал в предисловии. Сравним эмоциональную запись о миссионерстве в кавказском дневнике, переходящую в пламенную проповедь, с тем, что осталось от нее в публикации «Литературной Газеты» и в окончательном тексте «Путешествия».
Кавказский дневник: «Терпимость сама по себе вещь очень хорошая, но разве Апостольство с нею несовместно? Разве истина дана для того, чтобы скрывать ее под спудом? Мы окружены народами, пресмыкающимися во мраке детских заблуждений, – и никто еще из нас не подумал препоясаться и идти с миром и крестом к бедным братиям, доныне лишенным света истинного. Легче для нашей холодной лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты. – Нам тяжело странствовать между ими, подвергаясь трудам, опасностям по примеру древних Апостолов и новейших рим<ско>-кат<олических> миссионеров.
Лицемеры! Так ли исполняете долг христианства. – Христиане ли вы. – С сокрушением раскаяния должны вы потупить голову и безмолствовать. – Кто из вас, муж Веры и Смирения, уподобился святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, без обуви, в рубищах, часто без крова, без пищи, – но оживленным теплым усердием и смиренномудрием. – Какая награда их ожидает? Обращение престарелого рыбака или странствующего семейства диких, нужда, голод, иногда – мученическая смерть. Мы умеем спокойно блистать велеречием, упиваться похвалами слушателей. – Мы читаем книги и важно находим в суетных произведениях выражения предосудительные.
Предвижу улыбку на многих устах – Многие, сближая мои калмыцкие нежности с черкесским негодованием, подумают, что не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины – я не такого мнения. – Истина, как добро Молиера, там и берется, где попадается»[716].
Запись выбивается из общего тона дневника патетическим звучанием и ораторскими приемами – восклицаниями, вопросами, обращениями к условному адресату, парафразами, инвективами и апелляцией к Высшей Истине. Возможно, этот фрагмент содержит в себе намек на речи и проповеди митрополита Филарета Московского[717], полемика с которым могла в конце концов показаться Пушкину неуместной, так или иначе, тема миссионерства и обличение «лицемеров» редуцированы в обеих публикациях до двух сухих, голых фраз: «Кавказ ожидает христианских миссионеров. Но легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, незнающим грамоты» (VIII, 449). Мысль сохранена, но выражена кратко, жестко и бесстрастно, – в соответствии с общей стилистической и жанровой установкой «Путешествия в Арзрум». Эта установка оформилась, видимо, не без критической оглядки на традицию ориенталистских травелогов с их стилистической пышностью, однако не пародийные импульсы определили поступь этого текста[718], а тот самый «путь Пушкина к прозе», который описал еще Б.М. Эйхенбаум как двулинейное развитие и внутри стихотворной речи, и за ее пределами[719].
Мандельштам записывал свое путешествие не так, как Пушкин, – он как будто сразу сочинял прозу, заносил в записные книжки готовые словесные блоки, фиксируя не столько увиденное, сколько мысли, далеко уводящие читателя от непосредственных впечатлений поездки