Тяжкое золото — страница 28 из 51

– А где Денис-то? – спросил Угрюмов жену.

– Забежал давеча, кишки чаем всполоснул и побёг с детворой где-то шастать, – ответила Прасковья. – Сказала ему, чтоб перекусил чего-нибудь, так нет, говорит, дед Егор на конюшне хлебом угостил.

– Спасибо Егору, добродушный старик, дай Бог ему здоровья, хоть Дениске легче с ним при деле, конному ремеслу научится. А то, что с ребятнёй, так пусть бегает, пока ноги молодые, вырастет, там уж и не порезвится.

Прасковья сходила до общей плиты, налила в чашку мясной похлёбки, из чайника кружку чая и всё это принесла Фёдору. Хлеб Прасковья нарезала на дощечке, старалась не проронить ни крошки, а какие и оставались на дощечке, так в рот себе и складывала.

Угрюмов встал с нар и принялся за еду. Хоть и изрядно уставшим был, но еда сегодня почто-то не очень лезла в глотку.

– Алёнка наша засопела, – подавая краюху хлеба Фёдору, с тревогой в голосе промолвила Прасковья.

– Что с ней? – насторожился Угрюмов.

– Не знаю, то ли простыла, то ли ещё чего.

– Так ты травку какую напарь.

– Так даю ужо, водкой спинку чуток натёрла, дай Бог, чтоб помогло, дышать-то в бараке совсем нечем, а на улицу боюсь её выносить, как бы хуже не было. Полегчает, тогда и выйдем, свежим воздухом подышит.

Фёдор молча доедал похлёбку и то и дело поглядывал на ярус над нарами, прислушивался к дыханию дочурки.

Вспомнился Фёдору случай, как в соседнем бараке малышка у Хромовых померла. Ни с того ни с чего в жар бросало крошку. Фельдшера местные не помогли уберечь ребёнка, да и батюшку приглашали. По сей день и не знают Хромовы, отчего дитя их не стало. Фельдшер с дьяком местным поговаривали, мол, инфекция какая-то и чистого воздуха в бараке нет. А откуда ж в таких бараках ему взяться, если смрад стеной стоит. Тут и есть варят, тут и стирают, робу сушат, табаком смолят, народу тьма, гуртом спят, умирают и рожают.

«Господи ж ты Боже мой! Да как же тут без этих инфекций, коль грязи и сквозняков в казарме хватает. Одним словом – не казарма, а душегубка. Не дай бог, что с Алёнкой, упаси Господи от беды нас…» – напрягался Фёдор от нахлынувших беспокойных мыслей.

Прасковья решила перед сном стирку затеять, скопились тряпки кое-какие грязные, а Фёдор, отужинав, вытянулся на нарах и погрузился в свои житейские размышления.

«Сами себя с Прасковьей в ярмо затащили и детей в него, выходит, притянули. Надо что-то решать, бросать эти хвалёные прииски, вертаться домой в деревню. Да, на селе тоже жизнь нелёгкая, но там хоть земля кормит, а здесь что? Кайлишь эти недра, копаешься как крот, а толку – полученные гроши и те отобрать норовят. Ну, куда ж такая жизнь? Сами сгинем и детей здесь положим…»

Неожиданно невесёлые мысли Угрюмова прервала негромкая, но нервозная суета в соседнем закутке, где проживала семья Трунова.

Вернулась с работы дочка Труновых. Слышно было, что девушка сама не в себе. Послышался испуганный возглас жены Трунова Елизаветы:

– Ой, да что ж такое стряслось-то, Маришка? Ты погляди-ка, на тебе лица нет.

Бросилась Маришка на топчан, не раздеваясь, разрыдалась. Лить слезы для неё дело непривычное, мать с отцом завсегда с ней ладно обходились, никогда не обижали. А за что ж обижать-то, коль дочка работящая растёт, к тому ж по характеру покладистая, а тут слёзы рекой бегут, не остановить.

– Да что же случилось-то, голубушка ты моя, что стряслось-то? – запричитала Елизавета, предчувствуя беду неведомую, присела, приклонилась к дочке.

Ничего толком не объясняет Маришка, только рыдает навзрыд, причитает без продуху:

– О-о-о-ох, маменька-а-а! Как же мне-е-е…

– Да что стряслось-то? Толком скажи, – насторожился Силантий.

– Ч-черны-ы-ых…

– Что Черных? Обидел, что ль? Ударил? – допытывался Трунов.

– Испога-а-анил меня-а-а силою… – с рёвом в голосе выдавила из себя Маришка.

– Как это?! Испо!.. – воскликнул Силантий, да только застряло слово в горле. – Да что ж это такое, что ж это такое?!.. – вскипел Трунов, поняв, в чём беда, и принялся одевать на ноги сапоги. – Да я ж энту гниду господскую удушу, удушу тварь этакую!

– Ой, маменька моя родная, Господь с тобой, Силантий, что ж утворить-то задумал? – всполошилась Елизавета. – Ведь упечёт тебя злыдень этот! А семья, дети?

– Молчи, Лизавета, что ж мне теперь, ягнёнком прикидываться?! – бросил Трунов и покинул барак.

Угрюмов вскочил с полатей, обулся, накинул на себя телогрейку и направился вслед за Труновым. Выйдя из барака, Угрюмов видел, как Силантий быстро удалялся в сторону приисковой конторы, в руках Трунов держал короткую, но толстую палку.

«И где ж он дрын успел прихватить?» – подумал Фёдор, глядя, как торопливо шагает Трунов. А чтобы не бежать за ним, крикнул:

– Силантий, постой! Погодь бежать-то!

Трунов обернулся, остановился.

– Чего хотел-то, Фёдор? – возбуждённо отозвался Силантий.

– Знаю, чего взбесился и куда бежишь, знаю, невольно услыхал промеж вами разговор, вот и выскочил за тобой, – отдышавшись, промолвил Угрюмов. – Только вот тебе скажу, Силантий, дорогой ты мой, сгоряча сейчас столько дров наломаешь, а проку-то не будет, себе только и навредишь.

– Фёдор, так над дочкой глумился, мракобес господский! Как такое стерпеть-то можно?! Мы что не люди, твари какие, над которыми можно вот так изгаляться?! Это ж дитё ещё, семнадцать намедни исполнилось-то!

– Силантий, послушай: ну навалишься ты на Черныха, заразу этакую, ударишь раз-другой, а, не дай бог, калекой сделаешь, иль того хуже забьёшь до смерти. А законники тутошние тебе сразу в лоб, мол, без суда и следствию посягнул на жизнь человечью, а суд, сам знаешь каков, тот же господский, вот и сгноят тебя в тюрьме. О семье подумай, дочкино горе лучше усмири, да жену успокой как-то.

Трунов был наслышан о части чиновников из государственных инстанций наряду с тем, что они, получая жалованье из царской казны, исправно получали деньги и от золотопромышленной компании. А посему было ясно – супротив своих «кормильцев» эти чиновники не пойдут и завсегда защитят таких нехристей, как Черных.

Ведом многим случай, когда мировой судья Рейн, что из новых судебных чинов, как полгода назад появился на промыслах, с Бодайбо в Надеждинский прибыл, чтоб дело возбудить против самого главноуправляющего. И было за что – в прошлой осени совратил одну молодую девицу. Так ничего и у судьи не вышло, указали ему от властей свыше, замяли дело, и поросло оно былью. Где ж тут за правду постоишь?

Трунов замолчал, раздумывал, понимая: беда может обернуться ещё большей бедой. Сколь уж от этого Черныха баб пострадало, а ему всё нипочём. Его сторонники выгораживают, оправдывают, переводят деяния, будто с согласия бабьего. А почему? Да потому, как приближённый к Белозёрову. Вера таковым только господская всегда и во всём, а не людская. Да что там Черных. От большинства служащих, особливо холостых, бабы и девицы вопреки своей воле повсеместно на всех приисках страдают.

Вспомнилась опять Силантию дивчина Ефросинья с прииска Прокопьевского, о которой он в забое сегодня обмолвился, что три месяца назад повесилась из-за этого ненавистного Черныха. Надругался над девушкой, а она не вынесла горя и позора, в этот же день и лишила себя жизни. Рассказывали люди: отец Ефросиньи с кулаками набросился на обидчика, жалобные бумаги главному управляющему и мировому судье Хитуну писал. Только пожурили для видимости ирода, и всё тут. А жалобщика на другой стан отправили да к тому ж на более тяжёлые работы. Вот тебе и разобрались не в угоду обиженным людям. Сколь от этого бобыля Черныха баб пострадало. А сколь конфликтов разных с рабочими по нормам неправедным и обмерам выработки, всё в защиту чиновников и служащих покрывается, а им с рук сходит. Кто ж Черныха стряхнёт, коли сам он ближняя рука белозёровская. К Самохвалову тоже с челобитной не пойдёшь, от этого самодура никто ещё сострадания не получал, к тому ж рангом ниже начальника этого. Так что куда ни крути, всё одно правду не сыщешь.

– Да какой же это человек, какой он человек после этого?! Изверг, а не человек! Ну как жить-то, Фёдор?! – воскликнул Силантий и зло отбросил палку в сторону. – Как?!

Фёдор положил руку на плечо Трунова и тихо произнёс:

– Пошли, Силантий, в барак. Твоя Елизавета уж с ума, поди, сходит. Думает, не вернёшься. Пошли, стисни зубы, больше о жизни размышляй…

– Да разве ж это жизнь, Фёдор? Разве это жизнь?! Сколь про энту жизнь уж думаю, голова пухнет, а она вона, что со мной выворачивает! – не унимался Трунов.

– Придёт время, гневом Божьим иль людским отольются им слёзы нашенские.

– Ой, не верится мне, Фёдор, что когда-нибудь ответят власти за горе людское, ой, как не верится… – тяжело вздохнул Силантий.


Замкнулся в себе после этого случая Трунов, в душе горький комок вынашивал. Неохотно вступал в разговоры с людьми первое время, только с Угрюмовым лишь доверительно больше и общался. Острее стал видеть и воспринимать Трунов невзгоды рабочего люда, всё больше ощущал на себе неуютную атмосферу бесправия и вседозволенность властей местных, нетерпимость к окружающему беспределу в душе нарастала ото дня ко дню.

Но больше всего затаил в себе Силантий злобу на Черныха, острой занозой ощущал внутри себя горькую обиду, смотреть на него не мог. При случае увидевши его, уж больно сдерживал себя, чтоб не налететь на обидчика. От бессилия отомстить, желваки лишь на скулах нервно двигались да кулаки сжимались. Как могли, успокоили Труновы свою Маришку. Перешла работать она вскоре прачкой в помощь матери, место освободилось подле неё – умерла женщина, что работала вместе с Елизаветой.

Елизавета по-своему перенесла горе дочкино, душа ныла от неправедности, но виду не подавала. Отвлекала чем-либо Маришку, голубила её, успокаивала.

Понимал рабочий народ кручину Труновых, с жалостью поначалу глядели на них, да только помочь ничем не могли, а спустя время и забвению предалось горе чужое. Своих напастей у каждого хоть отбавляй, куда ни ступи, всё одно меньше не становится.