Тяжкое золото — страница 29 из 51

Только мать с отцом забыть не могут, как над дочкой надругались, словно камень на плечи, взвалили печаль свою. А ещё чаще всплывает картина того злополучного дня у Маришки. Да разве такое забудешь.

Заканчивала уже Маришка в конторе прибираться, на улице половики повытряхивала. Вечер на дворе, безлюдно кругом, потому как люди со своими делами в казармах копошились, а кто и ко сну отошёл. В конторе тоже пусто, давно уж служащие покинули кабинеты, ничто не мешает уборке. Управляющий Самохвалов тоже кабинет свой покинул. Только один Черных, по делам служебным прибывший на прииск, засиделся в кабинете управляющего, какие-то бумаги перебирает, что-то пишет. Не обременён семьёй человек, вот и работает иногда вечерами – должность, вероятно, обязывает, всё ж значимый он человек на золотопромышленных промыслах. Дошла очередь до уборки и кабинета управляющего. Заглянула Маришка в помещение, разрешение спросила, и начала пыль вытирать на полках, за полы принялась.

Знала Маришка в лицо этого чиновника, не раз он бывал в конторе, слышала, как его величают, примечала некоторых конторских служащих, заискивающих перед ним. В возрасте солидном человек, но крепыш, словно дуб. Ростом среднего будет, в плечах широк, небольшие усы с бородкой, волосы на голове чуть с проседью, глаза карие и выразительные, словно и не знали своих преклонных лет.

Бросил Черных случайный взгляд, как девица, задрав подол полы моет. Приглянулись ему молоденькие девичьи прелести, что выше колен да на груди просматриваются, отчего бумаги на столе от себя чуть отодвинул.

«Ну, чем не невеста? Надо же, средь бедноты и такая красота растёт, словно барышня городская…» – отметил про себя Черных, и кровь в голову ударила.

– Как зовут-то тебя, сударыня? – улыбаясь, спросил Черных.

– Ма-Маришка, – чуть запнувшись от неожиданного вопроса, смущённо ответила девушка. Да и как не смутиться, коль такой высокопоставленный господин так ласково обратился к ней, к простой девушке из рабочей семьи, и даже имя захотел узнать. «Надо ж меня сударыней назвал, неловко даже как-то. Какой же доброй души человек. Знать, дурные слухи о нём – напраслина, оговаривают человека…»

– Чья будешь-то, красавица?

– Труновых дочка я, с третьего бараку.

– Мм… – промычал Черных. – Не знаю, да и отколь мне знать всех рабочих тутошних, их тысячи на промыслах, где ж всех в памяти по фамилиям иль по номерам упомнишь. Да ладно, Бог с ними. Хочешь денежную награду получить?

Маришка чуток опешила – с чего это вдруг ей, ни с того ни с чего, вознаграждение предлагается?

– Чего молчишь-то? Аль врасплох поставил? Ты не стесняйся, я здесь почитаемый человек и власть имею, а потому мне посильно деньги кому и какие платить.

– Кто ж от денег-то откажется, господин вы наш, разве что несмышлёный, – осмелев, ответила Маришка.

– Вот и я говорю. А ты ведь девушка, должно быть, неглупая, сама понимаешь, за так просто никто деньги по нынешним временам не платит, а тебе шанс даю.

– Какую ж работу, ваше сиятельство, я должна сделать, чтоб эту саму награду получить? – поинтересовалась Маришка.

– Да какую же работу я могу навязать такой красавице? Не работу, а одно наслажденье душевное предлагаю, – Черных поднялся с кресла, прошёлся по кабинету и присел на диван, что стоял в углу, кожа на нём от времени местами исшаркана, но вид был приглядный.

Недостаток денег в семье Труновых сказывался постоянно. «Как же мне повезло, коль нетяжкую и денежную работу предлагают», – подумалось девушке.

– Благодетель вы наш, да какую же работу такую диковинную должна я исполнить? – заинтриговалась Маришка.

– А ты подь сюда, присядь со мной рядышком, расскажу, – Черных приложил руку на диван и прихлопнул ладошкой по нему два раза.

– Да как можно, ваше благородие, с вами рядом присесть-то? Совестно как-то, – смутилась девушка.

– Ну, не робей, присядь, не больно уж удобно беседу вести, коль один стоит, другой сидячи. Присаживайся, не совестись, – Черных снова хлопнул ладошкой по дивану.

Маришка несмело присела на диван. Черных придвинулся к девушке и шепнул на ухо:

– Уж весьма приглянулась ты мне, сейчас побалуемся с тобой немножко и получишь тридцать рублей, а то и пятьдесят. Представляешь, твоему батьке это больше месяца тачку в шахте катать.

Маришка отпрянула:

– Как это, ваша милость, побалуемся, я что-то не пойму вас, о чём это вы?

Черных резко прижал в себе девушку. Возбуждённый, он супротив воли Маришки повалил её на диван. Руки с остервенением задрали девичью юбку.

– Что вы делаете?! Отпустите меня! Как можно такое?! – в страхе кричала Маришка. – Люди, помоги-и-те!..

– Ты чего всполошилась? Какие люди? Здесь нет никого, окромя как стражника, который и носу сюда не покажет. Смотри-ка, упрямиться вздумала! – возмутился Черных.

Маришка от нахлынувшего страха и стыда потеряла голос, и лишь сколь было сил, и как могла, супротивилась. В конце концов, обессилив от неравной силы, Маришка обмякла всем телом под тяжестью чуждого и мерзкого для неё человека. В глазах Маришки всё пошло кругом, непослушные руки не могли даже шевельнуться, в лицо дышало горячее и отвратное дыхание…

Всё произошедшее Маришке казалось дурным сном, невероятным и омерзительным, отчего душа будто опустела, печать страдания легла на лицо. «Господи, да как же таких изуверов земля держит?..» – еле слышным шёпотом выдохнула она.

Черных, застёгивая кожаный ремень на штанах, бросил:

– Чего голосила, что с тобой случилось-то? Не померла же и калекой не стала. Всё одно, когда-то должно было такое с тобой произойти, ну не со мной, так с иным мужиком каким, у всех баб этакое завсегда начинается.

Черных подошёл к столу, достал из кожаного портфеля несколько купюр и положил их на диван.

– На, возьми, обещал, это твои деньги.

Маришка, словно очумевшая, в глубоком душевном упадке поправила на себе одежду, молча одной рукой подняла с полу тряпку, другой ведро, и так словно в полудреме вышла из кабинета. Не о деньгах думала в этот момент Маришка, что так и остались на диване. Уж весьма грудь сдавливали горькая обида, унижение и бессилие от нахлынувшего несчастья. А когда вышла на улицу, осенняя, но уже почти зимняя прохлада охватила её лицо, она вдохнула в себя свежий воздух, отчего вдруг словно встрепенулась, опомнилась, и тут вся внутренняя душевная горечь прорвалась, вырвалась наружу горькими слезами и рыданием.


Зима вошла в свои полные права. В Сибири она особенно сурова. Морозы стояли жестокие, порой с туманами. Горняки закутывались в свои истрёпанные телогрейки, глубже натягивали шапки-ушанки, на работы шли не особо-то о чём говорили, каждый думал скорее бы дойти до подземки и спуститься в её чрево. Там угрюмо и сыро, но нет пронизывающего холода. Тому, кто работал на поверхности, приходилось терпеть стужу, кратковременно лишь позволялось передохнуть, согреться в теплушке, хотя и греться не особо-то время выкроешь – едва посильная норма всякому в затылок дышала.

После работы возвращались усталыми, к тому же промокшая одежда на морозе становилась колом, стесняла движение, и шли горняки, одержимые одной лишь целью: быстрее добраться до казармы, снять с себя робу и облачиться в сухое бельё, ощутить тепло, поесть, согреть нутро горячим чаем. Хоть в казарме от влаги несло сыростью и смрадом, но это единственное место, где можно высушить одежду, вытянуться на нарах, дать волю расслабить натруженные мышцы, прогнать гнетущую тяжесть, да за ночь набраться сил, чтобы с утра следующего дня сызнова отдаться изнурительному труду. И так каждый день, из года в год.

Прииск Феодосиевский – самый большой и богатый по добыче золота на промыслах. А посему и бараков на прииске больше, нежели на других приисках.

В бригаду Угрюмова накануне Нового 1912 года влился ещё один рабочий – Григорий Черепахин. Как оказалось, он из политссыльных. Это бригаду не удивило. В последние годы политические всё чаще появлялись на промыслах, направляли их на разные прииски и всякие работы, натружено трудились, и получали такую же, как все зарплату, так же терпели местные порядки и унижения.

Несколько лет назад доставили Черепахина по этапу в здешние места. Начинал работать сначала в столярной мастерской, после перевели на подземные работы. Проживал Черепахин изначально в другом бараке, а как оказался на шахте, перешёл в иной, где ютились Угрюмов с Труновым, больше по причине, наверное, что работали сообща. Примечал Угрюмов частенько, как Черепахин уединялся с малознакомыми ему рабочими, они о чём-то оживлённо говорили, но стихали каждый раз, как только замечали недалече от себя приисковых служащих, либо кого из горного надзора. Только Подзаходникова, что из ссыльных, Фёдор и знал, не раз встречался, беседовал с ним о делах житейских. О других Угрюмов ничего и не ведал, а лишь догадывался: живут они и работают на разных приисках, кто на Феодосиевском, кто на Надеждинском или Успенском. Угрюмов понимал – это люди из круга Черепахина и Подзаходникова, такие же, как и они, политические ссыльные, коих объединяют общие дела.

– Гриша, вот ты, коль с политических будешь, стало быть, супротив царя пошёл? А раз власти тебя сослали, энто, что ж получается, прямо в открытую шёл? – спросил Трунов Черепахина в первый же день, когда впервые спустился он с ними в шахту.

– Ой, Силантий, это тема длинная, не всё так сразу и объяснить-то можно, – отвечал Черепахин.

– А ты расскажи, мы народ смекалистый, да и хочется понять, что там, на Большой земле делается.

– Да-да, расскажи, Григорий, как это большаки чуть было царский хребет не переломили? – поддакнул Угрюмов.

– Ну, во-первых, не большаки, а большевики. А коль пока наши ребятки забой подчищают, оно и можно пару слов сказать. С девятьсот пятого года я в большевиках за идею народовластия стою, а не царскую, вот и пошёл я супротив царского режима. Сами видите, что в государстве Российском с народом вытворяют, кругом бедность неуёмная и униженья, с голоду пухни, а всё одно оброк отдай и хозяину, и в казну государеву. А здесь, на промыслах, и подавно режим поистине несносный. Голова пухнет от дум всяческих.