Рождество Христово в приисковых бараках, несмотря на житейские лишения, где как, а всё ж отмечали рабочие. И в этот раз, где проживал Угрюмов с Труновым, праздник никто не хотел обойти стороной. На том и силён русский народ, в какой бы трудной или безысходной ситуации он не оказался, а развлечь себя всё ж время и повод найдёт, тем паче столь большой православный праздник грех не отметить. Большинство в такие дни в церковь приходили, молились, славили Бога, душу пред ним раскрывали, просили здоровья и помощи разной.
Отрубной хлеб, отваренная картошка в «мундире», квашеная капуста и чай без сахара – вот скромный закусочный и праздничный набор к спиртному. Ну, ещё бабы и блинов чуток настряпали, конину отварили, стало быть, жидкого горячего супа похлебать, да мяса пожевать можно было.
Водкой загодя запаслись. Кое-кто из горняков в ущерб другим заботам её под заборную книжку в ларьке приобрёл. Не к пьянству, а праздник достойно встретить, а тут уж и во хмелю забыться хоть ненадолго от жизни тяжкой. Другие к столу свои продукты преподнесли. Кто чего, того другого и получился праздничный набор.
Нары сдвинули – вот и стол получился. Всё что приготовили на этом столе и расставили. Присели всем бараком. Смотрели, чем ноне закуска богата. Выбор хотя и скудный, однако аппетиту придавала чесночная и лавровая приправа, исходившая от наваристого бульона.
– Ну, христиане, с Рождеством Христовым! – поднял свою кружку с водкой Угрюмов. – Дай бог, в новой године нам больше повезёт, чем в прожитом времени!
Все дружно стали протягивать друг дружке свои кружки, чокнулись, выпили.
– Чего он новый нам даст, а ничего особливо, тем паче год-то високосный, того и гляди чего худого не выкинул бы. Хотя куда хуже, как впроголодь надрывались, так и будем дальше к земле клониться, пока нас, горемык, Господь к себе не приберёт. С нас шкуру сымают изверги, так и будут сымать, как с этой картошки, что облупляю, – очищая картофелину от кожуры, промолвил один рабочий, на вид, напоминавший больше старика из-за весьма обросшей бороды.
– Ты, Афанасий, о печальном заговорил, не надо, не тот случай. Мы собрались не гадать, кто и когда покинет землю грешную, а Рождество отметить и про жизь хорошую помечтать, – возразил Угрюмов.
Все в казарме оживились. Перекинулись на чудные истории, что в памяти всплывали, делились прибаутками разными, отчего лица многих светлели.
Кто рассказывал про казусы приисковые, иные вспоминали места свои покинутые, как проживали в сёлах родных, забавы разные, кто волю чувствам давал. Говорили о многом, но всё же мысли людей опять возвращались к наболевшим размышлениям.
– Я так скажу, мужики, да и бабы тут сидят, пусть послушают, – стал говорить один рабочий. – Вот во мне всё ж кровь крестьянская бродит, а не промысловая. И нет-нет, да и во сне иной раз видится мне, будто я в поле на уборке хлеба, запах ржи чую, вижу, как бабы цепами зерновые молотят. А пробужусь, так тоска по родным местам гложет, мочи нет, проснёшься и думаешь: на кой дал согласье в здешний гнёт, на кой сюда приехал, ведь, окромя ещё худшей доли, тут ничегошеньки не имею…
– Ух, Степаныч, не трави душу, все под такой долей ходим, не ты один, а хором и всё стерпим, а может, даст Бог, и всё выправится, – перебил Афанасий расчувствовавшегося рабочего. – Вот расскажу я вам лучше, братцы, свою историю житейскую, деревенскую, коль Степаныч напомнил про цеп обмолотную. К тому ж Фёдор призвал унынье в покое оставить.
– Да что про эти цепы рассказывать, будто не знаем мы цепы эти, сами деревенские, знамо хлеб как косить, да молотили этими цепами сами от зари до полуночи, мне так вот лучше повторить водки хочется, – заметил кто-то.
– Погоди ты со своей водкой, пусть человек скажет, не часто Афанасий говорливым бывает, дай человеку высказаться, – встрял доселе молчавший Черепахин.
Афанасий Прохоров на прииске лет несколько. Приехал из Тульской губернии. Из своей деревни поехал на золотые прииски с односельчанином Иваном Гришиным по вербовке. Оставили они свои семьи там, чтоб не тащить всех в такую глушь, к тому ж не знали тогда толком, что их здесь ожидает, думали: если всё хорошо образуется, как обещали вербовщики, тогда и семьи перетащат на новое место. Но, окунувшись в порядки здешние, ощутив на своём горбу непосильный труд, вскоре отошла у них охота семьи сюда волочить, самим бы как-то заработать денег, выжить и покинуть горестные таёжные промыслы. Но не тут-то было, сколь работают, всё не могут толком денег на дорогу скопить, не говоря уж на житьё дальнейшее.
– Так вот про эту самую цеп, раз напомнил про неё Степаныч, расскажу, дело прошлое было, – начал Афанасий. – Женился я на дивчине местной, такой же, как я деревенской.
– Ну, ясное дело, не на боярской дочери, – вставил своё рядом сидевший рабочий, все оживились.
– Ты, Петька, смутьян, не перебивай, а слушай! Так вот, моя бабёнка уж двоих детей нарожала. В страду хлеб как обычно всем гуртом у помещиков убирали, от мала до велика спины гнули, с утра до ночи на барских полях прогибались, до своих хат идти отдыхать не приходилось, в поле с устатку валились, а чуть свет, опять за косы становились. А в том годе уж шибко на полях богато всё поднялось, хлеба стеною стояли. Закончили косьбу, погода как заказная стояла, ни одной капли с небес не слетело, днём духота, а ночью тепло и запах соломы, словно жидкость повсюду расплывается.
Все примолкли, слушая, и вспомнилось тем, кто с Большой земли приехали, картина уборочная, сёла свои, деревни, а кто и близких, что на родине остались, сжались сердца людские от тоски, отчего ещё более самих себя жаль стало.
– Не знаю, как в ваших деревнях, но у нас после страды завсегда это дело самогоном промывали да всей деревней, сами желали с устатку выпить чего покрепче, в этом хозяева не отказывали. Бедности и трудностей у всех хоть отбавляй, а веселиться народ у нас всё ж иногда себе позволял. Так вот, прямо на краю поля недалече от деревни рогожный холст с едой накрыли, самогону поставили, выпивает народ, веселится. Бедность терзает, а всё ж душа радости просит. В этот день, признаться, я крепко напился, никогда так не набирался. Жена всё за рукав меня дёргала – домой звала. Ан нет, затянуло что-то, покуражиться ещё хотелось. В общем, налил в себя я самогонки столько, ажно не помню, как на соломенном валу оказался, что близёхонько от посиделок наволочен был. Сквозь ночи просыпаюсь, в горле сухо, хоть ведром рот заливай, а голова ходуном бродит. Стал руками вкруг себя солому ворошить, чтоб привстать, значит, да до воды добраться. Чую: рядом баба лежит и шеволькается. Не уж ли, думаю, моя тут при мне примостилась, детей дома с матушкой оставила, а сама тут, не бросила меня, изрядно выпившего. Провёл рукой по бёдрам. Батюшки ты мои, а это не моя баба-то! Да и чует рука, у этой бабы под юбкой трусьев нет. Ну, мужики, меня как молнией ударило, всё внутрях зашевелилось…
Народ слушал, улыбался, но как только до этого места рассказчик дошёл, тот же Петька не выдержал и сострил:
– Афанасий, говоришь, внутри зашевелилось, а снаружи что ж, ни-ни?
Все дружно рассмеялись.
– Ну, как же, ещё как затопорщилось, дело-то молодое, поди.
Новый взрыв смеха наполнил барак.
– Ну, значится, потянула какая-то сила меня неведомая всем телом к этой бабе, ничего с собой поделать не могу, а та и супротив ничего не имеет, вроде как ждала моменту этого.
– Ой, замолчи, балагур ты этакий, перестань болтать окаянный, – смеялись смущённо женщины и в то же время призывали Афанасия прекратить обсуждать столь стыдную историю. – Праздник такой великий, а он язык чешет.
– Давай, Афанасий, трави, чего там, сам говоришь дело прошлое. Бог простит, из жизни ж толкуешь, – подбадривали Афанасия мужики, не обращая внимания на бабские возгласы.
– Так вот, как только ужо настрой-то ко мне природный явился, так в этот самый настрой-то на меня две цепы и обрушились, так тут и всё словно рукой отняло, не до бабы этой, кабы голову спасти, думаю. Пригляделся, смотрю, а это моя вместе со сватьей цепы в руках держат и мало того, что машут имя, да по всему телу, куда попало колотят, так ещё и приговаривают: ах ты, сукин сын, ах ты, антихрист окаянный. Ну, мыслю, забьют же, аль калекой сделают. А им что, колотят по мне, как по снопу хлебному, словно зерно вышибают. И откуда им так было вдруг явиться мне невдомёк, да и рассуждать под цепами об этом некогда было.
Хохот не переставал. Один рабочий, сидевший рядом с Афанасием, заразительно смеясь, похлопал его по плечу:
– Ну, Афанасий, уморил ты нас, тебе в театрах такие байки рассказывать, а ты на приисках прозябаешь.
– Вот, мужики, никогда не молотил сам снопы цепами, будь они не ладны, но познал штуковину этакую.
– И как баба-то твоя после этого, как обошлось-то? – поинтересовался кто-то.
– А ничего. Простила меня за окаянную слабость, поняла видать, что у меня душа-то живая. А что так вывернулось ненароком, так не я в том виноват – водка, будь она неладная, ну, можа, и природа наша мужицкая, кто знает, пошумели меж собой, да и угомонились. Но скажу вам, ох, как себя я тогда осуждал за провинность этакую. Не все грехи наши от лукавого, и сами порой виновны бываем. Негоже нашу страсть человеческую так выворачивать, негоже. А вы говорите цепы помните. Вот я их точно никогда не забуду, по сей день спина чешется.
Когда под одобрительный смех Афанасий закончил свой рассказ, Черепахин привстал и обратился ко всем:
– Товарищи, то, что в нас есть ещё дух несломленный, тому подтверждение наше душевное человеческое общение. Может, и приврал тут Афанасий чего, но позабавил нас байкой потешной, это факт.
– И не байка вовсе, ничего я тут не приврал, клянусь, всё как было рассказал. Вон земляк, Иван, скажи им, – вроде как обиженно возразил Афанасий, обратившись к односельчанину Гришину.
– Истинно так и было, не дам соврать, – улыбаясь, подтвердил Гришин. – Да и бабу ту помню, одна жила, истосковалась по мужику, вот к Афанасию и подкатила.