Тяжёлая лира — страница 11 из 15

Родители же непременно

Тебе отыщут жениха.

Так называемый хороший

И вправду — честный человек

Перегрузит тяжелой ношей

Твой слабый, твой короткий век.

Уж лучше бы — я еле смею

Подумать про себя о том —

Попасться бы тебе злодею

В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений

И стыд узнать, и смерть принять,

И двух истлений, двух растлений

Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом

Одной, в березняке густом,

И нож под левым, лиловатым,

Еще девическим соском.

20–21 июля 1923

Берлин

«Было на улице полутемно…»

Было на улице полутемно.

Стукнуло где-то под крышей окно.

Свет промелькнул, занавеска взвилась,

Быстрая тень со стены сорвалась —

Счастлив, кто падает вниз головой:

Мир для него хоть на миг — а иной.

23 декабря 1922

Saarow

«Нет, не найду сегодня пищи я…»

Нет, не найду сегодня пищи я

Для утешительной мечты:

Одни шарманщики, да нищие,

Да дождь — всё с той же высоты.

Тускнеет в лужах электричество,

Нисходит предвечерний мрак

На идиотское количество

Серощетинистых собак.

Та — ткнется мордою нечистою

И, повернувшись, отбежит,

Другая лапою когтистою

Скребет обшмыганный гранит.

Те — жилятся, присев на корточки,

Повесив набок языки, —

А их из самой верхней форточки

Зовут хозяйские свистки.

Всё высвистано, прособачено.

Вот так и шлепай по грязи,

Пока не вздрогнет сердце, схвачено

Внезапным треском жалюзи.

23 марта — 10 июня 1923

Saarow

Дачное

Уродики, уродища, уроды

Весь день озерные мутили воды.

Теперь над озером ненастье, мрак,

В траве — лягушечий зеленый квак,

Огни на дачах гаснут понемногу,

Клубки червей полезли на дорогу,

А вдалеке, где всё затерла мгла,

Тупая граммофонная игла

Шатается по рытвинам царапин

И из трубы еще рычит Шаляпин.

На мокрый мир нисходит угомон…

Лишь кое-где, топча сырой газон,

Блудливые невесты с женихами

Слипаются, накрытые зонтами,

А к ним под юбки лазит с фонарем

Полуслепой, широкоротый гном.

10 июня 1923, Saarow

31 августа 1924, Causway

Под землей

Где пахнет черною карболкой

И провонявшею землей

Стоит, склоняя профиль колкий,

Пред изразцовою стеной.

Не отойдет, не обернется,

Лишь весь качается слегка

Да как-то судорожно бьется

Потертый локоть сюртука.

Заходят школьники, солдаты

Рабочий в блузе голубой —

Он всё стоит, к стене прижатый

Своею дикою мечтой.

Здесь создает и разрушает

Он сладострастные миры,

А из соседней конуры

За ним старуха наблюдает.

Потом в открывшуюся дверь

Видны подушки, стулья, склянки.

Вошла — и слышатся теперь

Обрывки злобной перебранки.

Потом вонючая метла

Безумца гонит из угла.

И вот, из полутьмы глубокой

Старик сутулый, но высокий,

В таком почтенном сюртуке,

В когда-то модном котелке,

Идет по лестнице широкой,

Как тень Аида — в белый свет,

В берлинский день, в блестящий бред.

А солнце ясно, небо сине,

А сверху синяя пустыня…

И злость, и скорбь моя кипит,

И трость моя в чужой гранит

Неумолкаемо стучит.

21 сентября 1923

Берлин

«Всё каменное. В каменный пролет…»

Всё каменное. В каменный пролет

Уходит ночь. В подъездах, у ворот —

Как изваянья — слипшиеся пары.

И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары.

Бренчит о камень ключ, гремит засов.

Ходи по камню до пяти часов,

Жди: резкий ветер дунет в окарино

По скважинам громоздкого Берлина —

И грубый день взойдет из-за домов

Над мачехой российских городов.

23 сентября 1923

Берлин

«Встаю расслабленный с постели…»

Встаю расслабленный с постели.

Не с Богом бился я в ночи, —

Но тайно сквозь меня летели

Колючих радио лучи.

И мнится: где-то в теле живы,

Бегут по жилам до сих пор

Москвы бунтарские призывы

И бирж всесветный разговор.

Незаглушимо и сумбурно

Пересеклись в моей тиши

Ночные голоса Мельбурна

С ночными знаньями души.

И чьи-то имена, и цифры

Вонзаются в разъятый мозг,

Врываются в глухие шифры

Разряды океанских гроз.

Хожу — и в ужасе внимаю

Шум, не внимаемый никем.

Руками уши зажимаю —

Всё тот же звук! А между тем…

О, если бы вы знали сами,

Европы темные сыны,

Какими вы еще лучами

Неощутимо пронзены!

5—10 февраля 1923

Saarow

Хранилище

По залам прохожу лениво.

Претит от истин и красот.

Еще невиданные дива,

Признаться, знаю наперед.

И как-то тяжко, больно даже

Душою жить — который раз? —

В кому-то снившемся пейзаже,

В когда-то промелькнувший час,

Всё бьется человечий гений:

То вверх, то вниз. И то сказать:

От восхождений и падений

Уж позволительно устать.

Нет! полно! Тяжелеют веки

Пред вереницею Мадон, —

И так отрадно, что в аптеке

Есть кисленький пирамидон.

23 июля 1924

Париж

«Интриги бирж, потуги наций…»

Интриги бирж, потуги наций.

Лавина движется вперед.

А всё под сводом Прокураций

Дух беззаботности живет.

И беззаботно так уснула,

Поставив туфельки рядком,

Неомрачимая Урсула

У Алинари за стеклом.

И не без горечи сокрытой

Хожу и мыслю иногда,

Что Некто, мудрый и сердитый,

Однажды поглядит сюда,

Нечаянно развеселится,

Весь мир улыбкой озаря,

На шаль красотки заглядится,

Забудется, как нынче я, —

И всё исчезнет невозвратно

Не в очистительном огне,

А просто — в легкой и приятной

Венецианской болтовне.

19–20 марта 1924

Венеция

Соррентинские фотографии

Воспоминанье прихотливо

И непослушливо. Оно —

Как узловатая олива:

Никак, ничем не стеснено.

Свои причудливые ветви

Узлами диких соответствий

Нерасторжимо заплетет —

И так живет, и так растет.

Порой фотограф-ротозей

Забудет снимкам счет и пленкам

И снимет парочку друзей,

На Капри, с беленьким козленком,

И тут же, пленки не сменив,

Запечатлеет он залив

За пароходною кормою

И закопченную трубу

С космою дымною на лбу.

Так сделал нынешней зимою

Один приятель мой. Пред ним

Смешались воды, люди, дым

На негативе помутнелом.

Его знакомый легким телом

Полупрозрачно заслонял

Черты скалистых исполинов,

А козлик, ноги в небо вскинув,

Везувий рожками бодал…

Хоть я и не люблю козляток

(Ни итальянских пикников) —

Двух совместившихся миров

Мне полюбился отпечаток:

В себе виденья затая,

Так протекает жизнь моя.

Я вижу скалы и агавы,

А в них, сквозь них и между них

Домишко низкий и плюгавый,

Обитель прачек и портных.

И как ни отвожу я взора,

Он всё маячит предо мной,

Как бы сползая с косогора

Над мутною Москвой-рекой.

И на зеленый, величавый

Амальфитанский перевал

Он жалкой тенью набежал,

Стопою нищенскою стал

На пласт окаменелой лавы.

Раскрыта дверь в полуподвал,

И в сокрушении глубоком

Четыре прачки, полубоком,

Выносят из сеней во двор

На полотенцах гроб дощатый,

В гробу — Савельев, полотер.

На нем — потертый, полосатый