Тяжёлая лира — страница 12 из 15

Пиджак. Икона на груди

Под бородою рыжеватой.

«Ну, Ольга, полно. Выходи».

И Ольга, прачка, за перила

Хватаясь крепкою рукой,

Выходит. И заголосила.

И тронулись под женский вой

Неспешно со двора долой.

И сквозь колючие агавы

Они выходят из ворот,

И полотера лоб курчавый

В лазурном воздухе плывет.

И, от мечты не отрываясь,

Я сам, в оливковом саду,

За смутным шествием иду,

О чуждый камень спотыкаясь.

Мотоциклетка стрекотнула

И сорвалась. Затрепетал

Прожектор по уступам скал,

И отзвук рокота и гула

За нами следом побежал.

Сорренто спит в сырых громадах.

Мы шумно ворвались туда

И стали. Слышно, как вода

В далеких плещет водопадах.

В страстную пятницу всегда

На глаз приметно мир пустеет,

Айдесский, древний ветер веет,

И ущербляется луна.

Сегодня в облаках она.

Тускнеют улицы сырые.

Одна ночная остерия

Огнями желтыми горит.

Ее взлохмаченный хозяин

Облокотившись полуспит.

А между тем уже с окраин

Глухое пение летит;

И озаряется свечами

Кривая улица вдали;

Как черный парус, меж домами

Большое знамя пронесли

С тяжеловесными кистями;

И, чтобы видеть мы могли

Воочию всю ту седмицу,

Проносят плеть и багряницу,

Терновый скорченный венок,

Гвоздей заржавленных пучок,

И лестницу, и молоток.

Но пенье ближе и слышнее.

Толпа колышется, чернея,

А над толпою лишь Она,

Кольцом огней озарена,

В шелках и розах утопая,

С недвижной благостью в лице,

В недосягаемом венце,

Плывет, высокая, прямая,

Ладонь к ладони прижимая,

И держит ручкой восковой

Для слез платочек кружевной.

Но жалкою людского дрожью

Не дрогнут ясные черты.

Не оттого ль к Ее подножью

Летят молитвы и мечты,

Любви кощунственные розы

И от великой полноты —

Сладчайшие людские слезы?

К порогу вышел своему

Седой хозяин остерии.

Он улыбается Марии.

Мария! Улыбнись ему!

Но мимо: уж Она в соборе

В снопах огней, в гремящем хоре.

Над поредевшею толпой

Порхает отсвет голубой.

Яснее проступают лица,

Как бы напудрены зарей.

Над островерхою горой

Переливается Денница…

______

Мотоциклетка под скалой

Летит извилистым полетом,

И с каждым новым поворотом

Залив просторней предо мной.

Горя зарей и ветром вея,

Он всё волшебней, всё живее.

Когда несемся мы правее,

Бегут налево берега,

Мы повернем — и величаво

Их позлащенная дуга

Начнет развертываться вправо.

В тумане Прочида лежит,

Везувий к северу дымит.

Запятнан площадною славой,

Он всё торжествен и велик

В своей хламиде темно-ржавой,

Сто раз прожженной и дырявой.

Но вот — румяный луч проник

Сквозь отдаленные туманы.

Встает Неаполь из паров,

И заиграл огонь стеклянный

Береговых его домов.

Я вижу светлые просторы,

Плывут сады, поляны, горы,

А в них, сквозь них и между них —

Опять, как на неверном снимке,

Весь в очертаниях сквозных,

Как был тогда, в студеной дымке,

В ноябрьской утренней заре,

На восьмигранном острие

Золотокрылый ангел розов

И неподвижен — а над ним

Вороньи стаи, дым морозов,

Давно рассеявшийся дым.

И, отражен кастелламарской

Зеленоватою волной,

Огромный страж России царской

Вниз опрокинут головой.

Так отражался он Невой,

Зловещий, огненный и мрачный,

Таким явился предо мной —

Ошибка пленки неудачной.

Воспоминанье прихотливо.

Как сновидение — оно

Как будто вещей правдой живо,

Но так же дико и темно

И так же, вероятно, лживо…

Среди каких утрат, забот,

И после скольких эпитафий,

Теперь, воздушная, всплывет

И что закроет в свой черед

Тень соррентинских фотографий?

5 марта 1925, Sorrento

26 февраля 1926, Chaville

Из дневника

Должно быть, жизнь и хороша,

Да что поймешь ты в ней, спеша

Между купелию и моргом,

Когда мытарится душа

То отвращеньем, то восторгом?

Непостижимостей свинец

Всё толще над мечтой понурой, —

Вот и дуреешь наконец,

Как любознательный кузнец

Над просветительной брошюрой.

Пора не быть, а пребывать,

Пора не бодрствовать, а спать,

Как спит зародыш крутолобый,

И мягкой вечностью опять

Обволокнуться, как утробой.

1–2 сентября 1925

Meudon

Перед зеркалом

Nel mezzo del cammin di nostra vita[2]

Я, я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот — это я?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея?

Разве мальчик, в Останкине летом

Танцевавший на дачных балах, —

Это я, тот, кто каждым ответом

Желторотым внушает поэтам

Отвращение, злобу и страх?

Разве тот, кто в полночные споры

Всю мальчишечью вкладывал прыть, —

Это я, тот же самый, который

На трагические разговоры

Научился молчать и шутить?

Впрочем — так и всегда на средине

Рокового земного пути:

От ничтожной причины — к причине,

А глядишь — заплутался в пустыне,

И своих же следов не найти.

Да, меня не пантера прыжками

На парижский чердак загнала.

И Виргилия нет за плечами, —

Только есть одиночество — в раме

Говорящего правду стекла.

18–23 июля 1924

Париж

Окна во двор

Несчастный дурак в колодце двора

Причитает сегодня с утра,

И лишнего нет у меня башмака,

Чтобы бросить его в дурака.

… … … … … … … … … … … …

Кастрюли, тарелки, пьянино гремят,

Баюкают няньки крикливых ребят.

С улыбкой сидит у окошка глухой,

Зачарован своей тишиной.

… … … … … … … … … … … …

Курносый актер перед пыльным трюмо

Целует портреты и пишет письмо, —

И, честно гонясь за правдивой игрой,

В шестнадцатый раз умирает герой.

… … … … … … … … … … … …

Отец уж надел котелок и пальто,

Но вернулся, бледный как труп:

«Сейчас же отшлепать мальчишку за то,

Что не любит луковый суп!»

… … … … … … … … … … … …

Небритый старик, отодвинув кровать,

Забивает старательно гвоздь,

Но сегодня успеет ему помешать

Идущий по лестнице гость.

… … … … … … … … … … … …

Рабочий лежит на постели в цветах.

Очки на столе, медяки на глазах.

Подвязана челюсть, к ладони ладонь.

Сегодня в лед, а завтра в огонь.

… … … … … … … … … … … …

Что верно, то верно! Нельзя же силком

Девчонку тащить на кровать!

Ей нужно сначала стихи почитать,

Потом угостить вином…

… … … … … … … … … … … …

Вода запищала в стене глубоко:

Должно быть, по трубам бежать нелегко,

Всегда в тесноте и всегда в темноте,

В такой темноте и в такой тесноте!

16–21 мая 1924

Париж

Бедные рифмы

Всю неделю над мелкой поживой

Задыхаться, тощать и дрожать,

По субботам с женой некрасивой

Над бокалом, обнявшись, дремать,

В воскресенье на чахлую траву

Ехать в поезде, плед разложить,

И опять задремать, и забаву

Каждый раз в этом всем находить,

И обратно тащить на квартиру

Этот плед, и жену, и пиджак,

И ни разу по пледу и миру

Кулаком не ударить вот так, —

О, в таком непреложном законе,

В заповедном смиренье таком

Пузырьки только могут в сифоне —

Вверх и вверх, пузырек с пузырьком.

2 октября 1926

Париж

«Сквозь ненастный зимний денек…»

Сквозь ненастный зимний денек

У него сундук, у нее мешок —

По паркету парижских луж

Ковыляют жена и муж.

Я за ними долго шагал,

И пришли они на вокзал.

Жена молчала, и муж молчал.

И о чем говорить, мой друг?

У нее мешок, у него сундук…

С каблуком топотал каблук.

Январь 1927

Париж

Баллада («Мне невозможно быть собой…»)

Мне невозможно быть собой,