Тяжёлая лира — страница 3 из 15

У моря

А мне и волн морских прибой,

   Влача каменья,

Поет летейскою струей,

   Без утешенья.

Безветрие, покой и лень.

   Но в ясном свете

Откуда же ложится тень

   На руки эти?

Не ты ль еще томишь, не ты ль,

   Глухое тело?

Вон — белая вскрутилась пыль

   И пролетела.

Взбирается на холм крутой

   Овечье стадо…

А мне — айдесская сквозь зной

   Сквозит прохлада.

Июль 1917, Коктебель — 8 декабря 1917, Москва

Эпизод

…Это было

В одно из утр, унылых, зимних, вьюжных, —

В одно из утр пятнадцатого года.

Изнемогая в той истоме тусклой,

Которая тогда меня томила,

Я в комнате своей сидел один. Во мне,

От плеч и головы, к рукам, к ногам,

Какое-то неясное струенье

Бежало трепетно и непрерывно —

И, выбежав из пальцев, длилось дальше,

Уж вне меня. Я сознавал, что нужно

Остановить его, сдержать в себе, — но воля

Меня покинула… Бессмысленно смотрел я

На полку книг, на желтые обои,

На маску Пушкина, закрывшую глаза.

Всё цепенело в рыжем свете утра.

За окнами кричали дети. Громыхали

Салазки по горе, но эти звуки

Неслись во мне как будто бы сквозь толщу

Глубоких вод…

В пучину погружаясь, водолаз

Так слышит беготню на палубе и крики

Матросов.

И вдруг — как бы толчок, — но мягкий, осторожный

И всё опять мне прояснилось, только

В перемещенном виде. Так бывает,

Когда веслом мы сталкиваем лодку

С песка прибрежного; еще нога

Под крепким днищем ясно слышит землю,

И близким кажется зеленый берег

И кучи дров на нем; но вот качнуло нас —

И берег отступает; стала меньше

Та рощица, где мы сейчас бродили;

За рощей встал дымок; а вот — поверх деревьев

Уже видна поляна, и на ней

Краснеет баня.

                     Самого себя

Увидел я в тот миг, как этот берег;

Увидел вдруг со стороны, как если б

Смотреть немного сверху, слева. Я сидел,

Закинув ногу на ногу, глубоко

Уйдя в диван, с потухшей папиросой

Меж пальцами, совсем худой и бледный.

Глаза открыты были, но какое

В них было выраженье — я не видел.

Того меня, который предо мною

Сидел, — не ощущал я вовсе. Но другому,

Смотревшему как бы бесплотным взором,

Так было хорошо, легко, спокойно.

И человек, сидящий на диване,

Казался мне простым, давнишним другом,

Измученным годами путешествий.

Как будто бы ко мне зашел он в гости,

И, замолчав среди беседы мирной,

Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер.

Лицо разгладилось, и горькая улыбка

С него сошла.

Так видел я себя недолго: вероятно,

И четверти положенного круга

Секундная не обежала стрелка.

И как пред тем не по своей я воле

Покинул эту оболочку — так же

В нее и возвратился вновь. Но только

Свершилось это тягостно, с усильем,

Которое мне вспомнить неприятно.

Мне было трудно, тесно, как змее,

Которую заставили бы снова

Вместиться в сброшенную кожу…

                     Снова

Увидел я перед собою книги,

Услышал голоса. Мне было трудно

Вновь ощущать всё тело, руки, ноги…

Так, весла бросив и сойдя на берег,

Мы чувствуем себя вдруг тяжелее.

Струилось вновь во мне изнеможенье,

Как бы от долгой гребли, — а в ушах

Гудел неясный шум, как пленный отзвук

Озерного или морского ветра.

25–28 января 1918

Вариация

Вновь эти плечи, эти руки

Погреть я вышел на балкон.

Сижу, — но все земные звуки —

Как бы во сне или сквозь сон.

И вдруг, изнеможенья полный,

Плыву: куда — не знаю сам,

Но мир мой ширится, как волны,

По разбежавшимся кругам.

Продлись, ласкательное чудо!

Я во второй вступаю круг

И слушаю, уже оттуда,

Моей качалки мерный стук.

Август 1919 Москва

Золото

Иди, вот уже золото кладем в уста твои, уже мак

и мед кладем тебе в руки. Salve aeternum.

Красинский

   В рот — золото, а в руки — мак и мед;

Последние дары твоих земных забот.

Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен:

   Хочу в земле вкусить утробный сон,

   Хочу весенним злаком прорасти,

Кружась по древнему по звездному пути.

В могильном сумраке истлеют мак и мед,

   Провалится монета в мертвый рот…

   Но через много, много темных лет

Пришлец неведомый отроет мой скелет,

И в черном черепе, что заступом разбит,

   Тяжелая монета загремит —

   И золото сверкнет среди костей,

Как солнце малое, как след души моей.

7 января 1917

Ищи меня

Ищи меня в сквозном весеннем свете.

Я весь — как взмах неощутимых крыл,

Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,

Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!

Услышь, я здесь. Касаются меня

Твои живые, трепетные руки,

Простертые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,

Глаза. Еще одно усилье для меня —

И на концах дрожащих пальцев, тайно,

Быть может, вспыхну кисточкой огня.

20 декабря 1917 — 3 января 1918

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась

В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро

Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру

Восьмого дня она очнулась. Люди

Повыползли из каменных подвалов

На улицы. Так, переждав ненастье,

На задний двор, к широкой луже, крысы

Опасливой выходят вереницей

И прочь бегут, когда вблизи на камень

Последняя спадает с крыши капля…

К полудню стали собираться кучки.

Глазели на пробоины в домах,

На сбитые верхушки башен; молча

Толпились у дымящихся развалин

И на стенах следы скользнувших пуль

Считали. Длинные хвосты тянулись

У лавок. Проволок обрывки висли

Над улицами. Битое стекло

Хрустело под ногами. Желтым оком

Ноябрьское негреющее солнце

Смотрело вниз, на постаревших женщин

И на мужчин небритых. И не кровью,

Но горькой желчью пахло это утро.

А между тем уж из конца в конец,

От Пресненской заставы до Рогожской

И с Балчуга в Лефортово, брели,

Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать

Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?

Иные узелки несли под мышкой

С убогой снедью: так в былые годы

На кладбище москвич благочестивый

Ходил на Пасхе — красное яичко

Съесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.

Узнал, что живы, целы, дети дома, —

Чего ж еще хотеть? Побрел домой.

По переулкам ветер, гость залетный,

Гонял сухую пыль, окурки, стружки.

Домов за пять от дома моего,

Сквозь мутное окошко, по привычке

Я заглянул в подвал, где мой знакомый

Живет столяр. Необычайным делом

Он занят был. На верстаке, вверх дном,

Лежал продолговатый, узкий ящик

С покатыми боками. Толстой кистью

Водил столяр по ящику, и доски

Под кистью багровели. Мой приятель

Заканчивал работу: красный гроб.

Я постучал в окно. Он обернулся.

И, шляпу сняв, я поклонился низко

Петру Иванычу, его работе, гробу,

И всей земле, и небу, что в стекле

Лазурью отражалось. И столяр

Мне тоже покивал, пожал плечами

И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины

С плетеной дверцей, суетились дети,

Крича, толкаясь и тесня друг друга.

Сквозь редкие, поломанные прутья

Виднелись перья белые. Но вот —

Протяжно заскрипев, открылась дверца,

И пара голубей, плеща крылами,

Взвилась и закружилась: выше, выше,

Над тихою Плющихой, над рекой…

То падая, то подымаясь, птицы

Ныряли, точно белые ладьи

В дали морской. Вослед им дети

Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,

Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,

Присел на камень, растопырил руки,

И вверх смотрел, и тихо улыбался.

Но, заглянув ему в глаза, я понял,

Что улыбается он самому себе,

Той непостижной мысли, что родится

Под выпуклым, еще безбровым лбом,

И слушает в себе биенье сердца,

Движенье соков, рост… Среди Москвы,

Страдающей, растерзанной и падшей, —

Как идол маленький, сидел он, равнодушный,

С бессмысленной, священною улыбкой.

И мальчику я поклонился тоже.

                        Дома

Я выпил чаю, разобрал бумаги,

Что на столе скопились за неделю,

И сел работать. Но, впервые в жизни,

Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»

В тот день моей не утолили жажды.

20 мая — 1 июня 1918

Полдень

Как на бульваре тихо, ясно, сонно!