Тяжёлая лира — страница 4 из 15

Подхвачен ветром, побежал песок

И на траву плеснул сыпучим гребнем…

Теперь мне любо приходить сюда

И долго так сидеть, полузабывшись.

Мне нравится, почти не глядя, слушать

То смех, то плач детей, то по дорожке

За обручем их бег отчетливый. Прекрасно!

Вот шум, такой же вечный и правдивый,

Как шум дождя, прибоя или ветра.

Никто меня не знает. Здесь я просто

Прохожий, обыватель, «господин»

В коричневом пальто и круглой шляпе,

Ничем не замечательный. Вот рядом

Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик

С ведерком и совочком примостился

У самых ног моих. Насупив брови,

Он возится в песке, и я таким огромным

Себе кажусь от этого соседства,

Что вспоминаю,

Как сам я сиживал у львиного столпа

В Венеции. Над этой жизнью малой,

Над головой в картузике зеленом,

Я возвышаюсь, как тяжелый камень,

Многовековый, переживший много

Людей и царств, предательств и геройств.

А мальчик деловито наполняет

Ведерышко песком и, опрокинув, сыплет

Мне на ноги, на башмаки… Прекрасно!

И с легким сердцем я припоминаю,

Как жарок был венецианский полдень,

Как надо мною реял недвижимо

Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,

А надо львом, круглясь и розовея,

Бежало облачко. А выше, выше —

Темногустая синь, и в ней катились

Незримые, но пламенные звезды.

Сейчас они пылают над бульваром,

Над мальчиком и надо мной. Безумно

Лучи их борются с лучами солнца…

                           Ветер

Всё шелестит песчаными волнами,

Листает книгу барышни. И всё, что слышу,

Преображенное каким-то чудом,

Так полновесно западает в сердце,

Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,

И я смотрю как бы обратным взором

В себя.

И так пленительна души живая влага,

Что, как Нарцисс, я с берега земного

Срываюсь и лечу туда, где я один,

В моем родном, первоначальном мире,

Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —

И обретенным вновь… И еле внятно

Мне слышен голос барышни: «Простите,

Который час?»

19 апреля — 1 мая 1918

Встреча

В час утренний у Santa Margherita

Я повстречал ее. Она стояла

На мостике, спиной к перилам. Пальцы

На сером камне, точно лепестки,

Легко лежали. Сжатые колени

Под белым платьем проступали слабо…

Она ждала. Кого? В шестнадцать лет

Кто грезится прекрасной англичанке

В Венеции? Не знаю — и не должно

Мне знать того. Не для пустых догадок

Ту девушку припомнил я сегодня.

Она стояла, залитая солнцем,

Но мягкие поля панамской шляпы

Касались плеч приподнятых — и тенью

Прохладною лицо покрыли. Синий

И чистый взор лился оттуда, словно

Те воды свежие, что пробегают

По каменному ложу горной речки,

Певучие и быстрые… Тогда-то

Увидел я тот взор невыразимый,

Который нам, поэтам, суждено

Увидеть раз и после помнить вечно.

На миг один является пред нами

Он на земле, божественно вселяясь

В случайные лазурные глаза.

Но плещут в нем те пламенные бури,

Но вьются в нем те голубые вихри,

Которые потом звучали мне

В сиянье солнца, в плеске черных гондол,

В летучей тени голубя и в красной

Струе вина.

И поздним вечером, когда я шел

К себе домой, о том же мне шептали

Певучие шаги венецианок,

И собственный мой шаг казался звонче,

Стремительней и легче. Ах, куда,

Куда в тот миг мое вспорхнуло сердце,

Когда тяжелый ключ с пружинным звоном

Я повернул в замке? И отчего,

Переступив порог сеней холодных,

Я в темноте у каменной цистерны

Стоял так долго? Ощупью взбираясь

По лестнице, влюбленностью назвал я

Свое волненье. Но теперь я знаю,

Что крепкого вина в тот день вкусил я —

И чувствовал еще в своих устах

Его минутный вкус. А вечный хмель

Пришел потом.

13 мая 1918

Обезьяна

Была жара. Леса горели. Нудно

Тянулось время. На соседней даче

Кричал петух. Я вышел за калитку.

Там, прислонясь к забору, на скамейке

Дремал бродячий серб, худой и черный.

Серебряный тяжелый крест висел

На груди полуголой. Капли пота

По ней катились. Выше, на заборе,

Сидела обезьяна в красной юбке

И пыльные листы сирени

Жевала жадно. Кожаный ошейник,

Оттянутый назад тяжелой цепью,

Давил ей горло. Серб, меня заслышав,

Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я

Воды ему. Но, чуть ее пригубив, —

Не холодна ли, — блюдце на скамейку

Поставил он, и тотчас обезьяна,

Макая пальцы в воду, ухватила

Двумя руками блюдце.

Она пила, на четвереньках стоя,

Локтями опираясь на скамью.

Досок почти касался подбородок,

Над теменем лысеющим спина

Высоко выгибалась. Так, должно быть,

Стоял когда-то Дарий, припадая

К дорожной луже, в день, когда бежал он

Пред мощною фалангой Александра.

Всю воду выпив, обезьяна блюдце

Долой смахнула со скамьи, привстала

И — этот миг забуду ли когда? —

Мне черную, мозолистую руку,

Еще прохладную от влаги, протянула…

Я руки жал красавицам, поэтам,

Вождям народа — ни одна рука

Такого благородства очертаний

Не заключала! Ни одна рука

Моей руки так братски не коснулась!

И, видит бог, никто в мои глаза

Не заглянул так мудро и глубоко,

Воистину — до дна души моей.

Глубокой древности сладчайшие преданья

Тот нищий зверь мне в сердце оживил,

И в этот миг мне жизнь явилась полной,

И мнилось — хор светил и волн морских,

Ветров и сфер мне музыкой органной

Ворвался в уши, загремел, как прежде,

В иные, незапамятные дни.

И серб ушел, постукивая в бубен.

Присев ему на левое плечо,

Покачивалась мерно обезьяна,

Как на слоне индийский магараджа.

Огромное малиновое солнце,

Лишенное лучей,

В опаловом дыму висело. Изливался

Безгромный зной на чахлую пшеницу.

В тот день была объявлена война.

7 июня 1918, 20 февраля 1919

Дом

Здесь домик был. Недавно разобрали

Верх на дрова. Лишь каменного низа

Остался грубый остов. Отдыхать

Сюда по вечерам хожу я часто. Небо

И дворика зеленые деревья

Так молодо встают из-за развалин,

И ясно так рисуются пролеты

Широких окон. Рухнувшая балка

Похожа на колонну. Затхлый холод

Идет от груды мусора и щебня,

Засыпавшего комнаты, где прежде

Гнездились люди…

Где ссорились, мирились, где в чулке

Замызганные деньги припасались

Про черный день; где в духоте и мраке

Супруги обнимались; где потели

В жару больные; где рождались люди

И умирали скрытно, — всё теперь

Прохожему открыто. О, блажен,

Чья вольная нога ступает бодро

На этот прах, чей посох равнодушный

В покинутые стены ударяет!

Чертоги ли великого Рамсеса,

Поденщика ль безвестного лачуга —

Для странника равны они: всё той же

Он песенкою времени утешен;

Ряды ль колонн торжественных иль дыры

Дверей вчерашних — путника всё так же

Из пустоты одной ведут они в другую

Такую же…

           Вот лестница с узором

Поломанных перил уходит в небо,

И, обрываясь, верхняя площадка

Мне кажется трибуною высокой.

Но нет на ней оратора. А в небе

Уже горит вечерняя звезда,

Водительница гордого раздумья.

Да, хорошо ты, время. Хорошо

Вдохнуть от твоего ужасного простора.

К чему таиться? Сердце человечье

Играет, как проснувшийся младенец,

Когда война, иль мор, или мятеж

Вдруг налетят и землю сотрясают;

Тут разверзаются, как небо, времена —

И человек душой неутолимой

Бросается в желанную пучину.

Как птица в воздухе, как рыба в океане,

Как скользкий червь в сырых пластах земли

Как саламандра в пламени — так человек

Во времени. Кочевник полудикий,

По смене лун, по очеркам созвездий

Уже он силится измерить эту бездну

И в письменах неопытных заносит

События, как острова на карте…

Но сын отца сменяет. Грады, царства,

Законы, истины — приходят. Человеку

Ломать и строить — равная услада:

Он изобрел историю — он счастлив!

И с ужасом и с тайным сладострастьем

Следит безумец, как между минувшим

И будущим, подобно ясной влаге,

Сквозь пальцы уходящей, — непрерывно

Жизнь утекает. И трепещет сердце,

Как легкий флаг на мачте корабельной,

Между воспоминаньем и надеждой —

Сей памятью о будущем…

                    Но вот —

Шуршат шаги. Горбатая старуха

С большим кулем. Морщинистой рукой

Она со стен сдирает паклю, дранки

Выдергивает. Молча подхожу

И помогаю ей, и мы в согласье добром

Работаем для времени. Темнеет,

Из-за стены встает зеленый месяц,

И слабый свет его, как струйка, льется

По кафелям обрушившейся печи.

2 июля 1919, 1920

Стансы («Уж волосы седые на висках…»)

Уж волосы седые на висках