Тёмные — страница 20 из 56

Я поклонилась до земли сидящему на троне плешивому старику с ястребиным носом и выцветшими глазами. Затем – стоящему по левую руку от него молодцу. Он был высок, широкоплеч, кудряв, хорош лицом и строен статью. Он отличался от старшего брата в той же мере, в какой горный орел разнится со степным коршуном.

– Ты приглянулась отцу, – сказал ночью царевич. – Не стряслось бы беды.

– Какой беды? – эхом откликнулась я.

– На старости лет отец стал скорбен умом и несдержан в гневе. По правде сказать, я опасаюсь его. И в особенности опасаюсь младшенького. Мой братец хитер, коварен и изворотлив, в отличие от меня, простака.

– Ты не кажешься мне простаком, светлейший, – возразила я.

Царевич нахмурился.

– Я грубиян и рубака, а не придворный, – буркнул он. – В походах я ем мясо с ножа и сплю под лошадиной попоной. Что у меня на уме, то и на языке. А братец обучался в заморских странах и нахватался всякой всячины от иноземцев. Отцу он милее гораздо более моего и льстит ему, не стыдясь. Так что, кто знает, не прикажет ли однажды старик удавить старшего сынка и наследника во благо младшенького.

– Ты пугаешь меня, царевич?

– Предупреждаю. Отцу каждую ночь водят новую девку. А наутро порют ее плетьми, потому что не сумела разжечь остывшую кровь. Старик по утрам злой как черт, горе тому, кто попадет ему под горячую руку. А младшенький тут как тут. Не беда, дескать, милый дадди, другую найдем.

– Как? – переспросила я. – Как ты сказал?

– Дадди. Это по-аглицки. Британцы зовут так любимых папенек.

– Дадон, – решительно поправила я. – Так степняки-скотоводы говорят о предводителе кочевья, если тот зажился и потерял разум от старости.

Царевич расхохотался.

– Дадон, – повторил он. – Умора. А ты, девка, остра на язык.

***

На изломе зимы на юге поднялись горцы, дерзкими набегами разорили пограничные селения северян. Едва подтаял первый снег, плешивый старик с выцветшими глазами, которого старший сын иначе как Дадоном больше не величал, велел собираться в поход.

– Скоро вернусь, – обещал царевич, с натугой влезая в седло. – Гляди, девка, чего услышу – убью.

Я поклонилась до земли и помахала вслед платком белого шелка. А тем же вечером петушок на часовенном шпиле заголосил вновь. Случилось это, когда через порог моей каморки перешагнул младшенький.

День спустя я поняла, что искусный и затейливый Кхамало годился этому разве что в подмастерья.

– Поговаривают, ты колдунья, Шемаха, – сказал однажды младшенький, пока я пыталась отдышаться после всего того, что он со мною проделывал. Сам он даже не запыхался.

– Кто поговаривает? – выдохнула я.

– К примеру, скопец. Моего братца, по его словам, ты приворожила. Что скажешь?

Я отдышалась. Я смотрела на него и думала, как обошлась бы с ним, доведись ему оказаться в моей власти, а не мне в его. Этому я не позволила бы умереть быстро, как Ивашке.

– Скопец врет!

– Он никогда не врет. И его птица не врет тоже. Я имею к тебе вопрос, шамаханская царица. Что, если я предложу тебе стать царицей северной?

Я долго молчала. Младшенький молчал тоже – ждал.

– Ты что же, хочешь женить на мне отца, царевич? – спросила я наконец.

В чем мать родила, он поднялся с постели и подбоченился. Льняные кудри упали на лоб, достав до холодных стальных глаз под широкими, вразлет, бровями. Я смотрела на него, хотела его и ненавидела.

– Не отца, – проговорил он. – Я сам позову тебя в жены. Если только…

– Если только что?

– Есть три человека. Мой брат, наш с ним папенька и скопец. С братом будет несложно, он глуп и беспечен. Ты смекаешь, о чем я?

– Беспечный человек – мертвый человек, – поделилась я восточной мудростью. – Я понимаю, о чем ты.

Еще я понимала, что переживу этих троих самое большее на день-другой. Но я была на это согласна. Особенно потому, что туда, откуда не возвращаются, полагала прихватить с собой младшенького.

– Что ты от меня хочешь, светлейший?

– Я знаю, как сделать, чтобы отец позабыл себя от гнева. И знаю, как поступить, чтобы гнев его пал на скопца. Сможешь ли ты составить приворотное зелье?

Я помедлила.

– Пожалуй, смогу. А сам ты не опасаешься моих зелий, царевич?

Младшенький скривил губы.

– Я еще не ослаб умом, чтобы принять чарку из твоих рук. Ступай, готовься: завтрашней ночью ты разделишь ложе с моим отцом.

***

Он был слюнявый и суетливый, этот крючконосый, с выцветшими глазами старик. Смерть уже пометила его – изжелтила дряблую кожу и потравила плешь сизыми пятнами. Он был немощен и похотлив, а его мужское естество походило на дохлого водяного червя, и лишь великий Аллах ведает, каким чудом мне иногда удавалось этого червя оживить.

– Государь, у этой женщины черные глаза, черные волосы и алые губы, – сказал однажды скопец, всю ночь дожидавшийся пробуждения Дадона у порога царской опочивальни. – Но не только. Ее помыслы тоже черны, а руки алы от крови. Прикажи ее гнать, государь. Птица сирин исходит криком, предвещая беду.

– Я лучше прикажу гнать тебя, – взъярился Да-дон, к которому минувшей ночью раз-другой вернулась мужская сила. – Ступай вон!

К лету гонцы принесли тревожные вести с юга. Старший царевич слал их одного за другим, моля о подмоге. Затем слать перестал. Истаяла неделя, за ней сгинула новая, гонцов с юга больше не было.

– Собирайся, – велел Дадон сыну. – Поведешь войско на выручку брату.

Младший царевич лихо запрыгнул в седло, подмигнул мне на прощание и пришпорил коня. Я поклонилась ему до земли и помахала вслед платком белого шелка. Он отправлялся геройствовать – убивать брата. Я оставалась ублажать старика.

Младшенький вернулся, когда летняя жара сменилась уже осенней сыростью. Я стояла на дворцовом крыльце и ликовала, на него глядя, а в моем сердце хохотом заходился казненный Мансур.

Царевич вернулся домой. Так же, как три года назад вернулся мой покойный отец Селим-шах. Младшенького привезли на телеге, раскроенного пополам, прикрытого драной рогожей. На смрад, который исходил от него, слетались навозные мухи. Вслед за первой телегой катилась другая – на ней везли старшего. Содеянное вернулось к нему: из-под рогожи в лицо Дадону скалился череп. Отделенная от тела голова царевича сгнила на солнце, так же, как отсеченная и наколотая на пику голова моего брата.

На неверных ногах Дадон ковылял к покойникам. Шаг, еще шаг…

– Это она! – догнал царя заполошный голос скопца. – Она приворожила их и прелюбодействовала с обоими! Отдайте! Отдайте же! Отдайте ее мне!

***

Я сижу взаперти в тесной башенной келье в ожидании казни. В узкое пробитое в камне окно я гляжу на то место на площади перед дворцом, где Дадон царским жезлом раскроил череп скопцу. И на то, где толпа в клочья разорвала птицу с золотым оперением.

В отличие от царя, «петушок» смерть принял достойно. Он отомстил. Он успел вырвать Дадону ноздри, выклевать глаза и пробить клювом темя. Но птица отомстила лишь одному. Я же отправила в геенну их всех. Предводители северной саранчи мертвы, все трое. И мертв тот, четвертый, что пытался их уберечь от беды.

Дверь каземата со скрипом отворяется. Я поднимаюсь на ноги, чтобы встретить палачей стоя. Я…

…тяжело оседаю на каменные плиты. Мне нечем дышать – сдавленная ужасом глотка не пропускает воздух. Задыхаясь, я смотрю на того, кто застыл на пороге. На мертвеца.

– Завтра тебя сожгут, Шемаха, – говорит он. – Ты хотела моей смерти и потому умрешь. Клянусь, мне жаль тебя. Не твоя вина, что я оказался предусмотрительнее вас всех.

– Зачем ты здесь? – выдавливаю я из себя.

– Хотел спросить, что ты подсыпала мне в вино. Белладонну я распознал по вкусу, но там было и нечто иное.

– Полынь, – шепчу я обреченно. – Цветы горькой полыни.

– Что ж, – царевич усмехается, багровый шрам, перечеркнувший мясистую щеку, кривится, гнется дугой. – Привкус мне пришелся по нраву, я прикажу отныне подавать мне вино с полынью. Покойный братец из твоих рук кубка бы брать не стал. Он был слишком осторожен и слишком труслив. А я с детства приучал себя к ядам – отравы и зелья для меня безвредны.

***

Он стоит в десяти шагах и с ухмылкой смотрит на меня, привязанную к столбу и обложенную хворостом.

Младшенький собирался убить брата, а себя выдать за мертвого. Он знал, что птица сирин всегда мстит убийце того, кто ее выкормил. Он предвидел, как потерявший голову от горя и гнева, опоенный приворотным зельем царь обойдется со скопцом. Он прогадал: старший царевич оказался не тем простаком, за которого с усердием себя выдавал. Он сам проделал то, что приготовил для него младший. Проделал моими руками.

Палач подносит к хворосту пылающий факел.

– Шемаха, – окликает меня царевич. – Знаешь, о чем я думал вплоть до этого мига?

Я молчу. Мне ли не знать, о чем думает убийца перед тем, как казнить свою жертву.

– Я думал, не помиловать ли тебя.

– Что? – шепчу я. – Что ты сказал?

– Мне было ладно с тобой. Я подумывал, не стоит ли тебя помиловать и жить с тобой, как с женой. Ты могла бы стать мне хорошей парой.

– И что же? – отчаянно кричу я. – Что ты решил?!

Царевич усмехается мне в лицо. То ли с грустью, то ли с издевкой, не поймешь.

– Решил, что тогда ты однажды ночью меня зарежешь. Прощай.

Первые языки огня лижут мне ноги.

Виктория КолыхаловаЖнец

Яркий блик от белой больничной лампы скользил на самом кончике острой иглы и превращал дрожащую на нем каплю в ослепительный бриллиант.

«Почему… Ну почему сестра всегда держит шприц так близко… так, что я могу рассмотреть все подробности?! Да еще так долго натирает мне руку ваткой?! Колола бы уже скорее!»

Лиза очень боялась уколов. Причем ее пугала не столько боль, сколько вот это тягостное ожидание – бесстрастное лицо медсестры, едкий спиртовой запах и раскачивающийся перед глазами шприц с желтоватой жидкостью и иглой со сверкающей каплей на самом кончике.