и получили Париж, потом тиранию, потом пришел Наполеон, а следом — Парижская коммуна, и тогда Оссманн под шумок разрушил и заново отстроил город — к ярости одних и радости других. Вспомни Дрезден, Лондон, Токио, Хиросиму. Это мы, зодчие, оплатили звонкой монетой освобождение Гитлера из тюрьмы в двадцать втором году! Это мы, зодчие, наседали, словно москиты, на японцев, чтобы вторгнуться в Маньчжурию, наладить импорт железной руды, довести Рузвельта до белого каления и сбросить бомбы на Пирл-Харбор. Естественно, император не возражал; естественно, генералы торжествовали; естественно, камикадзе с радостным воодушевлением отправлялись на тот свет. А за кулисами мы, зодчие, аплодировали и отсчитывали жалованье, чтобы поощрить статистов! Не политики, не военные, не торговцы оружием, а сыны Оссманна и будущие сыны Фрэнка Ллойда Райта[81] выталкивали их на сцену. Аллилуйя!
Хэнк Гибсон, придавленный крупицей информации и гнетом недоумения, сделал резкий выдох и остался сидеть во главе стола. Потом измерил на глаз длину столешницы.
— Здесь проходили заседания…
— В тысяча девятьсот тридцать втором, тридцать шестом и тридцать девятом, чтобы Токио уже не мог без войны оправиться от гнойных ран, а Вашингтон — от расстройства желудка. Вместе с тем нужно было проследить, чтобы Сан-Франциско наилучшим образом отстраивался для следующего разрушения и чтобы калифорнийские города, построенные вдоль трещин и швов, подкормились за счет основного разлома в Сан-Андреасе — чтобы после «Большой тряски» сорок дней шел золотой дождь.
— Сукин ты сын, — сказал Хэнк Гибсон.
— Что правда, то правда! Да и все мы таковы, верно?
— Сукин сын, — повторил Хэнк Гибсон шепотом, — Войны, значит, от человека, а землетрясения — от Бога.
— Неплохое сотрудничество, а? Всем заправляет тайное правительство, правительство архиархитекторов, чья власть распространяется на весь мир и нацелена в грядущее столетие.
Пол содрогнулся. А вместе с ним — стол, кресла и потолок.
— Время? — спросил Хэнк Гибсон.
Чарли Кроу, поглядев на часы, рассмеялся.
— Время. Бежим.
Они бросились к выходу, припустили по коридору, мимо дверей с надписями «Токио», «Лондон», «Дрезден», мимо дверей с надписями «Армения», «Мехико-Сити», «Сан-Франциско», и запрыгнули в лифт; тогда Хэнк Гибсон спросил:
— И все-таки: зачем ты посвятил меня в эти дела?
— Я собираюсь уйти на покой. Кого-то уже с нами нет. Мы больше не станем использовать эту базу. Она исчезнет. Возможно, прямо сейчас. Ты накропаешь книжку об этих поразительных явлениях, я отредактирую, срубим деньжат — и поминай как звали.
— Да кто этому поверит?
— Никто. Но книга произведет сенсацию и разойдется в мгновение ока. Миллионными тиражами. А докапываться до сути ни одна живая душа не станет, потому как все одним миром мазаны: городские власти, торговые палаты, риэлтеры, генералы — все, кто мнит, будто сами планируют и ведут войны или планируют и строят города! Самонадеянные болваны! Ну, наконец-то. Выбрались.
Они вышли из лифта и уже были в дверях, когда произошел очередной толчок. Оба рухнули на землю и поднялись с нервным смехом.
— Вот что значит Калифорния, да? Как там мой «ролле», на месте?
— Ага. Угонщики сюда не добрались. Залезай!
Положив ладонь на дверцу автомобиля, Гибсон посмотрел в лицо другу:
— Разлом Сан-Андреас проходит под этой местностью?
— Считай, что так. Хочешь подъехать к своему дому?
Гибсон закрыл глаза.
— Черт, страшно.
— Пусть тебя согревает страховой полис, который ты сунул в карман. Едем?
— Одну минуту. — Гибсон проглотил застрявший в горле ком. — Как будет называться наша книга?
— Который час? Какое сегодня число?
Гибсон посмотрел на занимающийся восход.
— Рано. Полседьмого. А число, если верить моим часам, пятое февраля.
— Тысяча девятьсот девяносто четвертого?
— Шесть тридцать утра пятого февраля тысяча девятьсот девяносто четвертого года.
— Вот тебе и готовое заглавие для нашей книги. Или так: «Захаров», и Рихтера надо прицепить, в честь шкалы Рихтера. «Пять баллов по шкале Захарова — Рихтера». Пойдет?
— Пойдет.
Хлопнули автомобильные двери. Взревел двигатель.
— К дому?
— Гони. Умоляю. На предельной скорости.
Они помчались.
На предельной скорости.
Разговор в ночи© Перевод Е. Петровой
В поздний ночной час он услышал плач. Женский плач. Нетрудно было понять, что на лужайке перед домом всхлипывает не маленькая девочка и не зрелая матрона, а юное существо лет восемнадцати-девятнадцати. Плач не умолкал довольно долго, постепенно затихал, потом начинался заново, да еще летний ветер, обеспокоенный приближением осени, переносил эти рыдания то в одну сторону, то в другую.
Лежа в постели, он прислушивался до тех пор, пока к горлу не подступил ком. Тогда уж он повернулся на другой бок, зажмурился, дал волю слезам, но так и не избавился от посторонних звуков. Мыслимое ли дело, чтобы какая-то молоденькая незнакомка среди ночи приходила к нему поплакать?
Стоило ему сесть в кровати, как рыдания прекратились.
Подойдя к окну, он посмотрел вниз. На лужайке никого не было, трава блестела от росы. От края к самой середине, где совсем недавно кто-то переминался с ноги на ногу, вела цепочка следов, а другая такая же цепочка уходила в сад, раскинувшийся позади дома.
Лужайку освещала полная луна, однако никаких призраков не было и в помине, только эти цепочки следов.
Отойдя от окна, он почему-то продрог и направился вниз — согреться и выпить горячего шоколада.
Этот плач он выбросил из головы до следующего вечера, но и тогда решил, что приходила, скорее всего, какая-нибудь соседка, у которой случились неприятности, — наверно, не могла попасть домой и остановилась излить свое горе.
И все же?..
В сгущающихся сумерках он шел домой от автобусной остановки и с удивлением поймал себя на том, что ускорил шаги. К чему бы это?
Идиот, обругал он себя. Вчера под твоим окном плакала девушка, которую ты даже не видел, а сегодня, чуть стемнело, уже готов бежать сломя голову.
Допустим, ответил он себе, но этот голос!
Что в нем особенного: красивый?
Нет, не в том дело. Знакомый.
Где же он слышал этот голос, бессловесный в рыданиях?
И спросить не у кого, если живешь в пустом доме, откуда родня съехала в незапамятные времена.
Он свернул к себе на лужайку и остановился с затуманенным взором.
А чего он, собственно, ожидал? Что она будет дожидаться на том же месте? Неужели ему так одиноко, что какой-то голос, услышанный далеко за полночь, разбередил все чувства?
Нет. Попросту говоря, ему не терпелось выяснить, кто такая эта плачущая незнакомка.
У него не было ни малейшего сомнения, что сегодня она вернется, стоит ему только заснуть.
Он лег в одиннадцать и, проснувшись в три, расстроился, что проспал чудо. Может, соседний городок сгорел от удара молнии, может, землетрясение уничтожило половину земного шара — он спал как убитый!
Недотепа! — упрекнул он сам себя. Откинул простыни, подскочил к окну — и убедился, что действительно проспал все на свете.
Ибо трава была примята изящными следами.
А он даже не слышал рыданий!
Ему захотелось сбежать вниз и рухнуть на колени посреди лужайки, но в эту минуту по улице медленно проехала полицейская машина, которая патрулировала темень и пустоту.
Мыслимо ли метаться по лужайке, что-то высматривать, прочесывать траву, если полицейская машина вот-вот поедет в обратную сторону? Как он объяснит свое поведение? Собирает клевер? Выпалывает одуванчики? Что, что еще придумать?
Его просто разрывало от нерешительности. Спускаться — не спускаться?
Да и то сказать, услышанные рыдания уже начали выветриваться из памяти, хотя он силился их запомнить. Если упустить ее и на следующую ночь, то даже воспоминаний не останется.
Позади него, на ночном столике, зазвонил будильник.
Что за чертовщина, подумал он. На какое же время я его поставил?
Он нажал кнопку и, присев на кровать, стал слегка раскачиваться с закрытыми глазами, а сам ждал и прислушивался.
Ветер переменился. Дерево за окном встрепенулось и зашептало. Открыв глаза, он подался вперед. Сначала вдалеке, потом ближе, потом под самым окном раздался тихий девичий плач.
Она вернулась к нему на лужайку, значит, он не совсем пропащий. Сиди тихо-тихо, приказал он себе.
И ветер, отодвинув занавеску, принес ее рыдания к нему в спальню.
Теперь осторожно. Осторожно, но быстро.
Он подкрался к окну и посмотрел вниз.
Стоя посреди лужайки, она плакала, и ее лицо, в обрамлении длинных, рассыпанных по плечам темных волос, блестело от слез.
Что-то было невыразимое в том, как подрагивали опущенные руки, как ветер беззвучно шевелил ее волосы, — он поежился и едва устоял на месте.
Определенно, он ее знал — и не знал. Видел ее прежде — и никогда не видел.
Поверни голову, подумал он.
Словно в ответ его мыслям, ночная гостья опустилась коленями на траву, позволив ветру разгладить ее волосы, склонила голову и зарыдала так отчаянно и горько, что ему тоже захотелось плакать. Нет, не надо! У меня сердце разрывается!
Она опять будто бы услышала, внезапно запрокинула голову и начала успокаиваться, глядя на луну, — тут-то он и рассмотрел ее лицо.
И вправду он когда-то уже его видел, но где?
Упала слезинка. Дрогнули веки.
Словно шторка фотоаппарата.
— Провалиться мне на этом месте! — зашептал он. — Не может быть!
Он резко развернулся и, не чуя под собой ног, бросился к чулану, из которого обрушилась лавина коробок и альбомов. Сначала он рылся на ощупь, потом зажег в чулане свет, отшвырнул в сторону шесть альбомов, наконец-то вытащил нужный и принялся торопливо листать страницы; в какой-то момент он ахнул и остолбенел, потом поднес фотографию к глазам и, как слепой, побрел назад, к окну.