Тёмный путь — страница 11 из 109

«Что же, – думал я, – сила у меня есть. Схвачу канделябр (а он должен быть очень тяжел) и буду драться, как древние рыцари. Сначала хвачу медведя, Ивана Иваныча, а там и других. Ну а если они одолеют и поколотят? Надают пощечин?.. Бррр! Это скверно!» – И я вздрагивал нервной дрожью.

Но этот воинственный порыв проходил, и наступало томление любви.

«Нет, – думал я. – Она чиста, она невинна. Ее просто увлекли, и она пала… Но она любит этого медведя бескорыстно».

И мне припоминался ее прекрасный, звучный голос, дрожащий, страстный, и ее детские слезы, и даже крик, похожий на крик Ришки, был для меня обаятелен.

«Да кто же он?! Этот таинственный медведь? И как они смели засадить меня в полицию? Как они смели дворянина…» – Кровь хлынула мне в голову, и я смело распахнул занавес, отделявший меня от следующей комнаты.

LX

В следующей комнате был полусвет, но после моей тьмы он мне показался довольно ярким светом.

У потолка горел матовый белый фонарь, разрисованный яркими цветами мака.

В алькове стояла широкая, роскошная кровать. Все стены были обиты светло-сиреневой материей, и такая же мягкая мебель была разбросана по этой большой, уютной комнате.

В ту самую минуту, когда я распахнул занавес, в соседней комнате раздались голоса. Они приближались, и я снова скрылся в моем темном одиночном заключении.

Я различил голос Сары и медведя.

Они шли, останавливались, шептались, и затем резко звучал ненавистный мне смех и громкий мужской голос.

– Они надуют всех, – говорил голос, – и англичан, и французов, и немцев! Они очень ловкий народ… твои компатриоты…

– Ах! Это только говорят… Поверьте, на нас все клевещут… Все, и англичане, и французы, и немцы. Только то, что мы успели достать трудом, только то…

– А почему Р… отказал отцу в займе?

– Ах, поверьте, это случилось так… Это какое-нибудь недоразумение. Ведь у нас так много врагов. Мендельсон напишет, завтра ж напишет, и все разъяснится. Поверьте, что все разъяснится и устроится…

– Ну да об этом после. Я устал, я спать хочу!

И он зевнул.

– Запри двери! Они будут там играть до двух часов, а в два часа мы уедем.

Я услыхал звон замка, затем шорох, громкий поцелуй, и снова зазвучал голос Сары. Она говорила полушепотом, с легкою дрожью, и слезы опять звучали в ее голосе.

Я слушал невольно, с замиранием сердца, но многое не долетало до моих ушей. Притом многого я не понимал, потому что плохо знал немецкий язык.

Не могу сказать, что в точности передаю теперь ее слова. Их смысл стал для меня ясен потом, много позже. Но многое врезалось в моей памяти.

Она страстно молила о каком-то дозволении, прерывая свою мольбу поцелуями.

– Да разве я всесилен?! Ты с ума сошла! – вскричали он громко.

– Вам помогут и Б., и граф С. – И снова шепот, и снова отрывочные, отдельные слова. – Только мы одни несчастные. – И вдруг громко, резко, крикливо заговорила она и зарыдала. – Боже! Боже! Скитаться, вечно скитаться! Ни родной земли, ни родного угла!

– Да перестань же, перестань! – заговорил медведь. – Я сделаю все, что могу. Слышишь? Понимаешь? Все, что могу. Ты знаешь: я не люблю слез! Я сейчас…

Но поцелуи заглушили его голос.

LXI

Я чувствовал, что меня бьет лихорадка, что я весь дрожу.

Из всех сил я уперся в угол арки и не мог двинуться с места. Я чувствовал, что если покину этот спасительный угол, то не устою на ногах.

Я понимал, что это была дрожь страсти, кипучей и бешеной; но эта страсть порой стихала, когда волна ревности уносила ее.

В один из таких порывов я отделился от угла и подошел к узкой щели, которую оставляли неплотно запахнутые полы занавеси. Я взглянул только на одно мгновение сквозь эту щель, и весь порыв ревности и злобы мгновенно отхлынул. Я задрожал еще сильнее, но это была дрожь испуга, дрожь страшного леденящего ужаса.

Он сидел прямо против меня в черном сюртуке, с Георгиевским крестом в петлице. Она сидела у него на коленях. Он развязывал ленту ее пояса. И вдруг на одно летучее, неуловимое мгновение он взглянул на меня и тотчас же снова опустил глаза.

И я узнал его. Портрет его был наклеен в числе разных других князей, принцев и генералов на крышке сундука моей няньки…

В ужасе, на цыпочках я отступил на два или на три шага и схватился обеими руками за грудь. Сердце с тупою, но мучительною болью заколотилось в ней.

Понятно, что в то мгновение для меня стало ясно все, все. Таинственность, которая окружала его страсть, мой арест, испуг Сары, опасность, которой я подвергался, все, все стало ясно, ясно как день.

Помню, что я стал отступать по какой-то инерции. Помню, как закачались стены комнаты, как все спуталось в беспорядочный сон; помню гром сражения, какой-то смутный крик, грохот, потоки крови, облака дыма и… больше ничего не помню.

LXII

Я очнулся у себя в номере, на кровати, обложенный горчичниками. Окно было занавешено; в маленькой комнатке пахло спиртами и лекарственными специями.

Подле кровати сидел Кельхблюм, погруженный в чтение какой-то бумаги.

Я осмотрелся, приподнялся и тихо окликнул его.

Он тотчас же свернул и сунул бумагу в карман и подошел ко мне.

– Ну! Что? – спросил он торопливо. – Совсем очнулся?

– Что со мной было, Кельхблюм?

– Почем же я знаю, что было! Доктор говорит, что какой-то род острого помешательства. Крови тебе выпустили много. Теперь лежи смирно и отлеживайся. Главное – надо покойное состояние.

И он замолк и опять сел на прежнее место.

Мысли в моей голове путались. Те представления, которые были в обмороке, казались мне действительностью.

– Кельхблюм, – опять обратился я к нему, – объясни мне: ведь я был на каком-то сражении? Было много дыму? Да! Где же это было?

– Молчи! И не разговаривай! – прикрикнул сердито Кельхблюм. – Сражение было в твоей голове и больше ничего! Говорят, тебе нужно покойное состояние.

Теперь, в наше время, может показаться странным, что встреча с одним человеком могла произвести такой внезапный переворот в моем мозгу. Но в те времена такая встреча равнялась встрече простого смертного с китайским богдыханом. Впрочем, многое, вероятно, произошло оттого, что следы от прежней болезни, и притом весьма сильные следы, еще остались во мне.

Помню, я долго соображал и приводил в дисциплину мои разбегавшиеся мысли. Но среди всех этих мыслей мелькало какое-то розовое представление и окрашивало их в розовый свет.

«А Сара?» – вдруг вспомнилось мне, и это розовое представление слилось с ее образом. Сердце восторженно забилось, и голова как будто просветлела.

– Кельхблюм! – спросил я, приподымаясь на постели. – А что Сара? Где Сара?

– Молчи! Молчи! Неугомонный! – опять закричал на меня Кельхблюм. – Нет Сары! Вся вышла! Уехала! У-у-у! Далеко!

В голове опять потемнело. Комната закружилась, и я снова впал в забытье.

LXIII

Точно сквозь сон я помню разные медицинские манипуляции, которые совершали надо мной. Помню ванны, души, обертывания в мокрые простыни.

Помню доктора из евреев, Гозенталя, его большой, лысый лоб и нос крючком. Помню Кельхблюма, который, кажется, постоянно ухаживал за мной.

Раз вечером я очнулся, и сознанье вполне вернулось ко мне.

Мне почудился легкий шорох у моего изголовья, я обернулся. Розовый свет явился в глазах.

На стуле сидела она, Сара! В том же розовом платье, в котором я ее видел в последний раз.

Я никогда не забуду того ощущения, которое явилось тогда во мне, ощущения какой-то необыкновенной легкости, силы и ясности в представлениях. Я чувствовал, как сердце мое так полно и успокоительно забилось.

– Сара! – прошептал я. – Вы ли это? Не сон ли? Не обман ли чувств?

Она приложила палец к губам, встала, подошла и нагнулась ко мне.

– Это я… не сон, не обман…

И она села подле меня на кровать и взяла мою руку. Помню, я прижал эту маленькую ручку к моим сухим, истрескавшимся губам, и слезы брызнули из моих глаз.

– Сара! – шептал я, плача, как маленький ребенок… – Любить вас!.. Любоваться на вас!.. Может ли быть что-нибудь выше в этой жизни?!

Она тихо высвободила свою руку из моих горячих рук.

– Вам нужен теперь покой. Я не покину вас. Я буду сидеть здесь, подле.

И она быстро пододвинула стул к кровати и села на него, оправляя платье.

Тихо, на цыпочках вошел Гозенталь, за ним также на цыпочках следовал Кельхблюм.

– Ну что? Все идет хорошо? – спросил он быстрым шепотом. – Ну! Видите! Вот смотрите…

Он подошел ко мне, пощупал пульс, смотря на часы.

– Прекрасно! Превосходно! О, мы теперь овладеем… Теперь мы сладим… Да! да! – И он с торжеством обратился к Кельхблюму, который мрачно и сердито смотрел из-под нахмуренных бровей.

Потом он сделал какой-то знак Саре, и та поднялась.

– Ну! Теперь я должна вас оставить… – начала она.

– О! Она скоро придет, – перебил ее доктор. – Опять придет! Будьте покойны, она завтра же придет.

– Да! да! Я завтра же приду! – сказала Сара улыбаясь и протянула мне руку.

Я жадно схватил ее обеими руками, и слезы опять полились из глаз.

Она снова тихо высвободила свою руку и начала кивать мне, постоянно отступая к дверям, и в самых дверях, помахав мне ручкой, прошептала:

– Auf Wiedersehen! До свиданья… – И исчезла.

LXIV

Вся эта сцена была разыграна нарочно, с фармацевтической целью. Но тогда, да и долго потом я принимал ее за чистую монету.

Гозенталь прибегнул к этому средству на основании собственных соображений и хода болезни. Если бы его теория оказалась неверной и средство не помогло бы, то мне грозило неизбежное сумасшествие, соединенное с бешенством.

Кельхблюм рассказывал, что я перебил несколько стульев, что надо было сзывать дворников и кучеров, чтобы держать меня, что раз даже была привезена руба