И под эту музыку разыгрывалась бешеная, остервенелая резня.
Солдаты кололи не переставая. На место упавшего черкеса являлось двое новых. Ружейные выстрелы с нашей и с их стороны освещали то там, то здесь пространство. На миг вспыхивала перед нами сырая, мокрая стена, с которой кровь широкими струями стекала в крепость. Освещалось озлобленное, испуганное, неузнаваемое лицо, и громко хлопал оглушительный выстрел, посылавший верную смерть в сплошную толпу, бесновавшуюся перед стенами крепости. Как бы в ответ ему гремел другой выстрел из этой толпы, также на миг, тускло освещая почернелое, закопченное порохом лицо в белой папахе.
XL
Я также стрелял, заряжая постоянно карабин и посылая одну за другой пули в толпу. И мимо моих ушей также проносились с каким-то грустным свистом черкесские пули.
Подле меня работали шашками двое молодцов-товарищей – Прошка Лизун и фельдфебель Салматский. Я должен был постоянно видеть, как отрубали пальцы и руки или как полоса шашки со свистом врезывалась в тело горца и брызги горячей крови летели мне в лицо. Я зажимал глаза и не глядя посылал выстрел вперед.
Прошло, может быть, несколько десятков минут, каких-нибудь полчаса этого страшного напряжения, а мне казалось, что я уже целые сутки стою на стене и что когда-то давно передо мною офицеры били комиссариатскую крысу.
Порой голова отказывалась мне служить, и мне казалось, что я не на крепостной стене, а просто при разъезде большого театра. Суматоха и крики со всех сторон… Дверцы карет и двери сеней постоянно хлопают. Огни фонарей мелькают сквозь мелкий дождь и ночную мглу.
Но это было ненадолго. В голове яснело, и снова ужасная действительность развертывалась во всем ее безобразии. Я стрелял… Подле меня рубили… Кровь лилась… Крики и стоны стояли кругом…
– Ей, помоги… помоги! Черти!!
Я оглянулся. В двух шагах от крепостной стены человек пятнадцать тащили пушку. Но тогда, помню, я не разобрал, что такое происходило во тьме кромешной.
Что-то тащили, была какая-то возня… и хотя всю возню освещал фонарь, но и при свете его нельзя было ничего разобрать.
– Пушку никак тащат, – сказал Лизун. – Чай, помочь надо!
– Да! Надо! – сказал Салматский. – Ступай! И ты, Коряков, и ты – Разгонный, и ты – Степанов, ступайте!
Солдатики, которым был отдан приказ, соскочили со стены и отправились.
– А мне можно идти? – спросил я.
– Пожалуй, идите! – сказал Салматский, и мне казалось, что он подумал: все равно помощи от тебя никакой не будет.
Я соскочил и побежал к толпе. Около пушки хлопотал Квашников:
– Ну, ребята! Принимайся живо! Живо! – И он также схватил лямку и потащил.
– Ну! ну! ну! Вот пойдет, пойдет, пойдет… У-У-У!
Я также ухватился за веревку у одного солдата и потянул изо всех сил.
XLI
Через четверть часа мы втащили пушку на стену. Двое черкес, должно быть абреков, взлезли под самое дуло, но солдатики спихнули их штыками.
– А что же лафет-то однобокий! – вскричал я.
– Ничего! сейчас устроим, – сказал Квашников, отирая пот с лица. – Свети ты, слепая курица!
И несколько солдат принялись подвязывать какой-то рычаг.
– Неужели же нет лучше пушки?
– И эту насилу добыл! Вон та лучше! – И он кивнул влево, где на стене шла возня и устанавливали другую пушку. – Это ваша подлая артиллерия (тут он выругался совсем непечатно). Едва и эту пушчонку выходил… Говорят: мы-ста лучше знаем, нужны ли пушки или нет! Вот дали дрянь (здесь он употребил тоже более энергичное выражение), изломанную пушчонку, трехфунтовик!
В это время какой-то длинный абрек в нахлобученной на глаза папахе выскочил, как черт, прямо перед нами с пронзительным криком:
– Алла! Алла! – кинулся на нас с поднятой шашкой.
Но Саламаткин, помогавший увязывать пушечный лафет, схватил ружье за дуло и с размаху треснул его по голова прикладом. Абрек полетел вниз.
– Тут говорят: пушка мала, а он со своим Алла, Алла!
– Эту линию необходимо обстреливать, – говорил Квашников. – Заряжай, ребята, картечью!
И около пушки снова засуетились солдаты, но только одни артиллеристы.
– Эту линию потому необходимо обстреливать, чтобы расчистить дорогу, по которой к нам может подойти помощь из Бурной. Это единственная наша надежда и спасение.
– Как! Вы думаете, что сами мы не удержимся?
Квашников отрицательно покрутил головой.
– Готово? Пли! – закричал он, и выстрел грянул.
Вслед за ним поднялись отчаянные крики, стоны, и закипала страшная суматоха.
– Вторая! Пли! – закричал Квашников, подбегая к пушке налево, и снова грянул выстрел. – Заряжай! Заряжай! – кричал Квашников, снова подбегая к нашей пушке. – А вы, братцы, не спите! – горячился он. – Выпалил, накатил и снова валяй, заряжай! Живо! Живо! Живо! Вот так!.. Вот так!.. Пли!..
И снова брызнул картечный выстрел.
– Теперь пойдет! – сказал он. – Бот даст, расчистим. – И он снова снял шапку и вытер лоб платком.
Несколько пуль прожужжало мимо нас.
ХLII
До сих пор аулы на вершинах молчали. Их вовсе не было видно в темноте темного вечера. Вдруг на ближайшей горе Кара-тау заблестели огоньки и захлопали выстрелы.
– Это старцы и дети надумались помогать своим вождям, – сказал Квашников. Пули чаще начали пролетать мимо наших ушей.
– Вот если бы у них были пушечки три, четыре… хотя бы трехфунтовых, то нам бы пришлось нехорошо. Но где им, горной дичи, иметь пушки, когда мы… мы… великие россияне… – Он не договорил.
Солдат, стоявший подле него с банником и приготовившийся заряжать пушку, громко охнул, выронил банник и схватился обеими руками за плечо, из которого кровь била ключом.
– На перевязочный! – скомандовал Квашников, и другой солдат подхватил и повел раненого.
Но только они подошли к краю стены, как пуля ударила ведшего в затылок, и он, опрокинувшись плашмя, остался на стене, а раненый полетел вниз.
– Заряжай, ребята, живей, живей! Живо, пли! – закричал Квашников.
– И чего они, с… дети, лезут сюда! – обратился он ко мне после выстрела. – Ведь здесь ворота замурованы… Смотрите!
И он указал на целую груду камней, которая лежала позади ворот.
– А если бы они, мухтанские олухи, догадались бы разбить северные ворота, то это бы они любехонько сотворили и ворвались бы, анафемы, непременно ворвались бы!
В это время налево от нас поднялось какое-то движение, какая-то суматоха, женский визг. Что-то несли белое… Что такое?
Оказалось, что в то время, когда неприятель наседал самым отчаянным образом на стену, вдруг явилась туда Ольга Семеновна, вся в белом, с распущенной косой и с крестом в руках. Красковский тотчас же схватил ее в охапку и спустил вниз.
После она объясняла нам мотивы своего появления:
– Вдохновлять, воодушевлять и встретить смерть в рядах храбрых, – говорила она.
– Просто у бабы закружилась голова, и она со страху на стену полезла, – объяснял при этом ее супруг.
Но только что Красковский успел препроводить в безопасное место Ольгу Семеновну, как раздались крики, и завязалась суматоха в самой крепости, позади нашей стены.
XLIII
Около сарайчика на земле лежало что-то белое. Кругом столпились люди. Несколько фонарей освещали это белое.
В это время мимо нас пробежал Ленштуков.
– Убили! Совсем! – проговорил он.
– Кого убили?! – вскрикнул я, и мне тотчас же представилась Марья Александровна, бледная, убитая, лежащая на земле.
– Позвольте мне отлучиться, – вскричал я, обращаясь к Салматскому, но Салматский вместе с двумя товарищами был занят сталкиванием новой лестницы, которую приставил к стене неприятель.
Не дожидаясь ответа, я почти спрыгнул со стены и с замирающим сердцем бросился к толпе. Я растолкал ее.
На земле лежала наша «хохотушка».
Пуля ударила ей прямо в сердце. Кровь медленно текла из раны. Глаза были сжаты, брови высоко приподняты, полураскрытый рот улыбался. Она как будто хотела захохотать.
– Блаженная смерть! – кто-то проговорил из толпы.
– Господа! Господа! – заторопил Винкель. – Что же мы стоим?! К делу, к делу! Защитников мало! Бери, неси ее в лазарет, в мертвецкую!
Несколько пуль прожужжало мимо наших ушей.
– Позвольте! – вскричал я. – Да где же остальные?
– В хорошем, безопасном месте, под блиндажами, в погребе.
– А это что же?!
– А это вот… сумасшедшая Ольга Семеновна, сама вскочила и ее увлекла. Сама уцелела, а эта несчастная…
– А Марья Александровна где?
– Она в лазарете, на перевязочном. – И он махнул рукой и отправился на свой пост.
Я тоже быстро пошел опять на стену, в ад кромешный, и опять кругом меня захлопали, загремели выстрелы, и опять нескончаемое: «Алла! Алла! Алла! Алла!»
XLIV
Всю ночь до утра продолжалась эта отчаянная возня. Порой, на несколько десятков минут, на каких-нибудь полчаса она как будто затихала. Выстрелы почти прекращались. Неприятель не лез как бешеный на стены, и даже его фанатичное «Алла!» замолкало.
(Так замолкает надоедная боль в ране, и больной отдыхает на несколько минут до нового, более жестокого приступа.)
С нашей, восточной стороны, впрочем, нападение давно уже ослабело и наконец совсем затихало. Пушки, или, правильнее говоря, картечь, сделала свое дело и успокоила неугомонных.
Но эти неугомонные устроили из камней завалы и залегли шагах в 30 или 40 от стены.
На рассвете все кругом крепости успокоилось. Наступило полное затишье. К нам пришли Винкель, Красковский и еще несколько офицеров.
– Кажется, отхлынули, – сказал Красковский.
Салматский заглянул за край стены, около которой выдавался бастион.
– Ваше благородие, – проговорил он шепотом, – их здесь видимо-невидимо у самого бастиона. Во! во! во! Ровно тараканы… У-у сколько!
Я тоже выглянул из-за стены. Но в то же самое мгновение град пуль полетел в меня и что-то обожгло мне левую руку выше локтя.