– Но почему же другим ничего нет? И почему все дело лежало так долго?
– Другим тоже есть, – сказал Порхунов.
– Кто? Кому?
– А лежало долго, вероятно, потому, что, по болезни А…ва, не хотели делать доклад.
И только что он разъяснил это, как Бисюткин вбежал и кинулся целовать меня. Он расцеловал ручки у Лены, поцеловал Надежду Степановну и не успел поцеловать Порхунова, вероятно, только потому, что этому помешали капитан Тручков, Борбоденко и Красковский.
Все пришли поздравлять меня, или, правильнее, нас. Поздравляли Лену, Надежду Степановну. Явилось шампанское. Шум, говор. Но и среди этого шума и своих домашних дел вертелось одно великое слово.
Все точно выросли, получили настоящее дело, говорили значительно, с ударением. Одним словом, каждый чувствовал и сознавал себя русским, и каждому мерещились не «гушанибцы» или какие-нибудь черкесы, а настоящие, чистокровные турки.
LXXXVIII
Проводив Порхунова и представив благодарность начальству за милостивое представление, я снова вернулся к своим.
Целый вечер до глубокой ночи у нас сидели новые мои товарищи, пили кахетинское и говорили все об одном и том же, что было у всех и в уме, и в сердце.
Точно колесо, которое вертится и попадает спицей на одно и то же место. Кто бы и о чем бы ни заговорил, но в конце концов непременно сводил на войну.
И все стремились туда, в самый центр, на Дунай (в Крыму тогда еще ничего не предвиделось).
– Ах, как бы меня перевели! – желал неистово Бисюткин (которого также произвели в офицеры).
– Ах, как бы меня перевели! – повторял Шарумов (который получил Анну в петлицу).
– Ах, как бы меня перевели туда! – передразнивал их Красковский (который получил штабс-капитана).
– А что, господа «новопоставленные», чай не мешало бы чествование сделать, – добивался Тручков, – хоть бы одно, общее, соборное?! А?!
Но господа «новопоставленные» это не слыхали. Всех их разбирало одно горячее желание: «Ах, если бы меня перевели туда!»
На другой день я пришел поздно к Лене и не застал ее дома. Она ушла на крепостную стену, чего никогда с нею не бывало.
Я отправился туда же. Смотрю: сидит моя Лена пригорюнясь, точь-в-точь как я, когда тосковал о ней, «моей милой», или когда превращался в «индюка».
Я побежал к ней и хотел прокричать ей: «Куль! Куль!»
Но она встретила меня таким холодным и строгим взглядом, что у меня руки опустились.
LXXXIX
– Лена! Что с тобой?!
И я хотел обнять ее, прижать к сердцу, но она отстранилась.
– Постой, Володя, – сказала она. – Ты весел, доволен, а у меня здесь словно камень, и очень тяжелый…
Я сел подле нее. Я взял ее за руку и крепко поцеловал эту руку, но она тихо высвободила ее.
– Когда все вчера рвались «туда», я чувствовала, что они «русские», и мое сердце радовалось за них. Только ты… только один ты (ее голос слегка задрожал) не высказывал такого желания… И мне было тяжело…
Я действительно вспомнил, что и вчера, в особенности к вечеру, она была чем-то озабочена и грустна. Несколько раз я ловил ее взгляд, обращенный на меня. Несколько раз я подходил к ней, чтобы с восторгом радости поцеловать ее ручку, и она дозволяла это как-то неохотно.
– Лена! – вскричал я. – Неужели ты можешь сомневаться в том, что и во мне кипит это желание?! Как только мы обвенчаемся, то тотчас же мы вместе с тобой полетим туда.
И я обнял ее.
– Постой, Володя! – сказала она, освободившись из моих объятий. – Здесь идет речь не о нашей женитьбе, а о России… о нашей родине… отчизне…
И вдруг она горько заплакала.
– Лена! Милая моя! Дорогая! Что с тобой?
– Мне горько! Тяжело, что ты не понимаешь меня, что… я должна объяснять тебе то… что должно, кажется, быть в сердце каждого русского…
И вдруг она, сделав усилие над собой, подавила взрыв плача, отерла слезы и посмотрела на меня строго.
– Теперь речь о нашей женитьбе, – сказала она, – должно оставить. Теперь у каждого русского должна быть другая невеста, другая жена, семья, и все; это – его «дорогая отчизна».
Последние слова она произнесла почти шепотом, но от этого шепота у меня мороз пробежал по сердцу, и вместе с тем мне хотелось поклоняться ей, ей, этой истинно русской женщине!
ХС
– Лена! – сказал я. – Милая, дорогая моя! Каждый любит то, что ему дорого. И если бы мне теперь предстоял решить выбор между родиной и родной моей, то я… не колеблясь бы ни секунды…
– Постой! – прервала она, схватив меня за руку. – Не договаривай! Я знаю, что ты скажешь… И вот это-то и больно мне; больно то, что я одна, одна я русская женщина, дороже тебе тех тысяч несчастных девушек, женщин, детей наших братьев, которых там притесняют, оскорбляют и режут эти дикари-турки.
– Да что же мне делать?
Она молча, пристально посмотрела на меня.
– Слушай, Володя! Я сегодня всю ночь напролет не спала и все думала.
– Это и видно! Посмотри, какая ты бледная, а под глазами синие круги.
– Я думала о нашей судьбе, Володя. Я полюбила тебя тогда, когда ты смело вышел на дуэль, мстителем за твою бедную маму… Я полюбила тебя раненого, больного. Но теперь мне кажется, я… не люблю тебя…
И она посмотрела на меня прямо, строго. И даже ее верхняя губка дрогнула презрительно.
Теперь настал мой черед побледнеть. По крайней мере, я чувствовал, как вся кровь прилила к моему сердцу, а она продолжала свое горькое признание.
– Как сильно я любила тогда, я узнала в эту ночь, узнала по той боли и борьбе мучительной… которой мне стоил вопрос: что ты такое? Что ты за человек… с которым я должна соединить свою судьбу… навсегда… до могилы… до смерти?! – Она невольно вздрогнула.
Я слушал ее молча.
– В жизни ведь не все розы и порхания по цветам… Я состарюсь и надоем тебе… Ты отвернешься от меня. – Ее голос дрогнул. – Увлечешься какой-нибудь другой женщиной… как ты увлекся этой жидовкой и забыл ради нее… ту, которая должна быть свята для каждого мужчины… Нам необходимо, нам должно расстаться, Володя… Нам обоим необходимо испытать себя… Можем ли мы прожить один без другого и не есть ли наша любовь… случайная прихоть сердца.
Голос ее окончательно задрожал, и из глаз покатились слезы. Она быстро отерла их.
ХСI
Я схватил ее за руки. Я порывисто обнял ее и начал целовать с безумным порывом любви эти крохотные ручки.
– Я не пущу тебя!.. Я не расстанусь с тобой!.. Разлука – это моя смерть… Слышишь, ты моя жизнь, радость моя, Лена! Дорогая, родная!.. – И в моем голосе также заговорили слезы.
Она тихонько высвободилась из моих объятий.
– Оставь!.. Сделай милость… Будем хоть немного благоразумны… Ты думаешь, что мне… мне… легко расставаться с тобой… я была глупа… неосмотрительно привязалась к мальчику… (Meine teuere Knabe! – припомнилось мне. Да неужели же я и теперь похож на мальчика?!) – Для семейного счастья необходимо прочное чувство, Володя… а не вспышка любви.
– Лена! Да ведь я чувствую… внутри сердца… здесь…
– Ничего ты еще не можешь чувствовать… Ты еще слишком молод… У тебя горячая кровь… пылкое чувство… которое так же легко вспыхивает, как и гаснет.
– Да разве я не испытал, Лена, разлуки с тобой? Разве я не выдержал испытания?
– Да! Три, четыре месяца ты можешь прожить без меня… но прожить год – целый год, на это едва ли у тебя достанет сил… Во всяком случае, это испытание… В год ты не умрешь… И лучше умереть… – Она немного остановилась… – чем сделать из жизни… адские мученья…
Она быстро встала и сильно побледнела.
– Я не прощаюсь… Не вдруг… Но это решено.
– Лена!
– До свиданья! – Она протянула мне руку и, не дожидаясь, чтобы я взял ее, быстро отвернулась и пошла.
– Лена! – вскричал я и бросился за ней. Но она не сделала и двух шагов, пошатнулась и упала.
Не помню как я схватил ее на руки и бегом донес до их сакли.
– Скорее, ради Бога скорее, воды, спирту! – кричал я неистово.
Выскочила Надежда Степановна и помогла мне внести ее в комнату и положить на диван.
Через несколько минут она очнулась. Краска появилась на лице. Она стыдливо поправила расстегнутое платье, которое мы все облили водою, и первое слово ее было:
– Уйди, Володя! Мама, скажи, чтобы он ушел!
Я вышел, а не ушел и стоял, облокотись к столбу на крылечке.
Какая-то сухая горечь, острая, едкая, была в горле. Голова кружилась.
XCII
Через полчаса вышла ко мне Надежда Степановна.
– Уйди, ради Бога! Она все беспокоится, спрашивает, ушел ли ты или нет? Ей теперь нужен покой, сон… Уснет, и все пройдет. Уйди, сделай милость!
– Тетя! – вскричал я и схватил ее руки. Не знаю, что я хотел сказать ей, но вдруг слезы задавили грудь. Я махнул рукой, закрыл лицо руками и с истерическим рыданьем бросился бежать.
Я бросился к себе на постель и ревел, и голосил как маленький ребенок.
Что же? Быть может, и в самом деле я был еще мальчик.
Но как все это совершилось нежданно, негаданно! Как далеко вчера от сегодня. Как будто поддразнила меня злая судьба и крестом, и офицерством, чтобы сразу все отнять, что дороже мне и креста, и офицерства. (По крайней мере, я так тогда думал.)
Я сорвал с себя крест, сорвал эполеты. Я снова очутился в своем простом казакине. Я даже думал что-нибудь совершить весьма непохвальное, пакостное, за что бы меня разжаловали опять в солдаты.
И все это делалось с плачем, с всхлипыванием. Одним словом, я был тогда действительно похож на мальчика, или, скорее, на капризную бабенку, которую ничем нельзя утешить.
Несколько раз я приходил к Лене, но каждый раз Надежда Степановна выходила и прогоняла меня:
– Уйди ты, Христа ради, успокойся! Ничего нет серьезного. Мы уже и за Василием Иванычем посылали. Теперь она уснула. Не тревожь ты ее! Христом Богом тебя прошу.
Я ушел, немного успокоился и решил, что все это тучка, которая уже пролилась дождем и завтра совсем унесется.