– Куда вы? – удивилась она. – Посидите хоть немного! Скука, духота… Я сейчас, сию минуту переоденусь. Это все нервы. – И она мило улыбнулась сквозь слезы и почти бегом, вприпрыжку, исчезла за дверью, которая была завешена также ковром в виде портьеры.
– С ними, брат, нельзя иначе, – оправдывался Серьчуков. – Ты не соболезнуй и не волнуйся! Если бы я ее не окатил, то она ревела бы вплоть до самого вечера. А вот окатишь стаканом или кувшином воды, да прикрикнешь свирепо, субъект… того… и замолчит.
Помню, я тогда немало дивился этому объяснению и считал Серьчукова удивительно простым и грубым, хотя он тут же начал весьма докторально доказывать, почему с нервными, истерическими субъектами нельзя обходиться иначе. Помню, он толковал мне это, пересыпая речь разными медицинскими терминами. Я слушал и ничего не понимал.
Портьера поднялась, и Серафима снова явилась, явилась свежая, розовая, опять вся в белом кружевном. Я подумал тогда, что она даже немножко подкрасилась; но она была удивительно симпатична и «апетитна», по выражению Серьчукова.
– Вот и я, – проговорила она. – Простите меня за то, что я сыграла непрошенно-негаданно маленькую фугу на моих нервах. А все этот несносный Petrus Серьчуков. У, противный! Я только удивляюсь моему терпению, которое может переносить такого человека.
– Это вы можете дивиться сколько угодно, только слушайтесь.
– Не хочу я вас слушаться и не буду.
– Ну ладно! А теперь будемте в карты играть.
– Как в карты! В этакий жар…
– В жар-то и следует играть в прохладной комнате, с бутылкой холодненького под рукой.
И он с наслажденьем прищелкнул языком и облизнулся.
– Хотите?.. – обратилась ко мне Серафима. – Как вас зовут?
– Владимир Павлович.
– Хотите, Владимир Павлович, в ералаш или в преферансик?
– Я ни в какую игру не играю.
– И прекрасно делаете. Это только Петрус Серьчуков любит карты и бутылки. Фи!
СVI
Она немного помолчала, помахала большим перламутровым веером и, пристально посмотрев на Петруся Серьчукова, проговорила с ударением, сентенциозно.
– Россию губят два врага: карты и водка. От нечего делать – ха! ха! ха! – от нечего делать у нас в России везде и всюду играют в карты. В картах наука, искусство, общественные вопросы, все… а надоело играть в карты, то пьют водку или вино. Холодненькое! Господи! И так всю жизнь! – Она пожала плечами и вся нервно вздрогнула.
– Серафима Львовна, – заговорил Серьчуков, выбросив за окно окурок сигары. – Ведь в картах отвлеченье, а в водке забвенье. Чего ж вы еще хотите?
– Отвлечение! От чего? – И глаза ее расширились и заблестели. – От полезных трудов? Забвение! Чего? Обязанностей и прав гражданина!
Серьчуков махнул безнадежно рукой.
– И вот этакие отвлечения и забвения и довели нас до темной бездны, в которую мы несемся теперь. Они довели нас до тьмы, в которой мы бродим.
– Да в какой мы тьме бродим? Разъясните, пожалуйста. Ведь все это чистейшие фантазии, ей-богу! Ну, вот тут теперь свежий человек (и он указал на меня). Объясните, ради бога, в какой это такой мы тьме бродим.
– Да, да и да! Мы только играем в карты, пьянствуем и ничего не знаем, что вокруг делается и куда мы идем. Les interets du peuple doivent être les interêts de toute la nation[22].
– Это вы у меня украли.
– Но разве мы знаем интересы, разве мы знаем нужды этого бедного труженика, этого страдающего народа?
– Браво! Браво! За это я вам все прощаю… все! – И он встал и залпом выпил стакан лимонаду, который внесла в это время Тэнни.
– Мы не знаем даже, сколько у нас в России этого темного народа, – прошептала она и всплеснула руками. – Мы не знаем, чем, как он живет; мы не знаем, что делает и что он может сделать. Мы ничего не знаем, и мы живем. Nous vivons comme des brutes[23], картами и вином, живем dans les tenebres de I’ingnorance[24], а помимо нас, пьяных или грязных и ни о чем не думающих, творится тихо, неслышно cette affaire obscure, это темное дело, que nous appelons L'histoire d'un royaume[25] – «История Государства Российского».
И она нервно захохотала.
СVII
Серьчуков вскочил и схватил стакан воды.
– Не надо! Не надо! – закричала Серафима и отчаянно замахала руками. – Я так!
– От счастья?
– От счастья и покоя.
Я встал и взялся за папаху.
– Мне кажется, вам действительно необходимо успокоиться, и я, как новый человек, только вызываю вас на разговоры о предметах, которые вас волнуют.
– Нет! Нет! – вскричал Серьчуков, вырывая опять у меня папаху. – Сиди! Сиди! И ни с места. Знаете ли, Серафима Львовна, за чем я его застал?
– За чем?
– Хочешь, скажу!
– Ну, говори!
– За пистолетом. То be or nоt to be[26]? И дуло в грудь.
– Эту глупость можно сделать после всего, – сказала Серафима и откинула голову на бархатную подушку дивана.
– Ну вот! И я то же ему говорю.
– Знаете ли, Владимир Петрович. – И она быстро подняла голову.
– Павлыч, – поправил я.
– Владимир Павлыч, если бы я была мужчина, я погибла бы не от своей руки, а от чужой. Je me serais perdu pour une idee et nоn pour une passion, qui m’est propre[27].
– Да разве это делается нарочно? Ведь убьешь себя невольно, потому что тяжело, невозможно жить.
– Какой вздор! Что может быть тяжелее, невозможнее жизни, вина и карт, d’une vie faite de jouissances animales[28]. И между тем мы живем, живем все…
– И если среди этой жизни, – сказал я с горечью, – у вас погаснет единственный просвет, единственный луч, звездочка… – Голос мой вдруг задрожал и оборвался.
Она быстро соскочила с дивана, на котором сидела, и села подле меня, на другой диван.
– Послушайте, добрый, хороший мой. О! Pardonnez mon intervention insolente. Allons! Raisonons un peu[29]. Ваша невеста зачем рассталась с вами? Она бросила вас? Нет! Она покинула вас, потому что теперь каждой русской стыдно думать de ses passions personnelles[30]. ll у a d’autres affaires, il у a des devoirs[31]. Знаете ли? – И она схватила мою руку. – Si je pouvais, je me prosternerai devant votre liancee. Je l’adorerai. C’est une nature sublime, un caractere divin. C’est une veritable patriote, une russe[32]!..
Все это я очень хорошо сознавал и без нее, но ее слова вдруг затронули во мне какую-то тщеславную струнку и унесли боль и горечь разлуки. Я стал гордиться моей невестой. Я почувствовал всю неловкость своего горя и всю ничтожность его перед великим горем родной страны.
Я схватил худенькую, костлявую ручку Серафимы, крепко пожал эту ручку и поцеловал.
– Merci, mille lois merci[33]! – сказал я с чувством. – Je sens à present que je suis un russe[34].
CVIII
В это время перед домом на улице раздалась весьма резкая и нескладная музыка.
Это было какое-то бряцанье струн, визг скрипки, писк дудок, одним словом, невозможное шаривари.
– Что это? Местная музыка? – вскричал Серьчуков и выскочил вон.
И вслед за тем уже раздался на улице шум, спор и грозный, повелительный голос Серьчукова:
– Пошли вон, говорят вам! – кричал он. – Эй! Степан! Гони их, чертей, в три шеи!
– Qu’est-ce qu’il fait? Je suis très curieuse de voir cette musique locale[35]! – сказала Серафима и быстро вышла, а вслед за нею и я вышел на улицу.
Перед крыльцом стоял армянин и трое жидов. Это были странствующие музыканты.
– Ай вей! Зацем же ви нас гоните! Барыня хоцет слусать наш музик. Зацем?..
И они, не выпуская инструментов, отбежали шага на три и снова начали свое шаривари.
– De grace, – заговорила вдруг Серафима жалобным голосом. – Chassez les[36]!
– Пошли! Пошли! – накинулись лакей и повар, который выскочил в своем поварском костюме. Кругом стояла толпа и глазела на эту сцену. На крыльцо выскочили камеристки.
Повар, высокий плотный мужчина, очень ловко перевернул одного жида с длинной бородой и дал ему здорового подзатыльника.
– Вей! – закричал жид: – Х-ра-у-уль!
В это время подле меня раздался слабый крик, и я оглянулся. Серьчуков уводил или, правильнее, уносил Серафиму в комнаты.
Он довел ее до дивана, бледную, дрожащую, усадил и несколько раз спрыснул из брызгалки какой-то остропахучей жидкостью.
– Черт принес этих дьяволов, – ворчал он вполголоса, – нигде от них нет покоя. Пожалуй, еще припадок будет.
Серафима вся дрожала, тяжело дыша. Лицо ее было сине-бледное.
Вдруг глаза ее остолбенели, как у мертвой; рот раскрылся. Серьчуков, который не отходил от нее, отчаянно махнул рукой. Он оттолкнул ногой столик перед диваном, причем этот столик, наверно, полетел бы на пол со всеми склянками, которые были на нем, если бы я не поддержал его.
Затем он схватил Серафиму, снял с дивана и бережно опустил на ковер на полу.
Голова ее откинулась назад. Из горла вылетали какие-то глухие стоны и хрипение. На губах появилась пена, и все тело начало судорожно дергаться.
Она походила на умирающую в тяжелой агонии.
СIХ
– Что с ней? – спросил я шепотом с ужасом и недоумением Серьчукова, который отошел на середину комнаты и был очевидно взволнован.