Мы сидели молча обнявшись. Она как будто дремала, прислонясь к моей груди.
– Серафима! – сказал я тихо… – Вчера ты напоминала мне об Лене… Я кажусь презренным самому себе…
Она быстро подняла голову и обернула ко мне глаза, полные любовью.
– Милый! Милый!.. Не упрекай меня!.. Я не хочу, я не думаю разрушать твоего счастья… На пути к нему ты бросил мне один кусочек его… Кусочек блаженства, людской любви… Которую я не знала никогда в моей жизни… Не испытала никогда… О! Как я тебе благодарна… Как я буду помнить… вечно…
И она схватила мои руки и начала их быстро и крепко целовать, обливая слезами.
Я отнял их. Я повернул ее лицо к себе. Она зажмурила глаза, из которых катились крупные слезы.
– Разве я претендую на что-нибудь, – шептала она тихо. – Разве я требую, прошу чего-нибудь… Я теперь довольна тем малым, что ты мне бросил.
– Фима! – сказал я (это было ее детское имя, которым звала ее мать). – Фима!.. Не плачь!.. Я люблю тебя больше, чем сестру, больше чем друга… Но…
– Довольно!.. – вскричала она. – Мне слишком довольно! Больше чем нужно, чем я могла надеяться!.. Ах! Милый!..
И она опять припала к моему плечу – и сидела молча несколько мгновений, крепко сжимая мою руку, ее амазонка была расстегнута, шнуровка распущена. Длинные шнуры ее лежали на моих коленях, и тихо качался маленький крестик на золотой цепочке, который висел на ее шее.
– Знаешь ли, мой дорогой… Я никогда не думала, не рассчитывала… на чью бы то ни было привязанность. Когда я была молода…
– Ты и теперь не стара…
– Н-ну!.. Ты мальчик сравнительно со мной… а я, я – «старая дева».
– Нет, ты теперь не «дева».
– Молчи… Бесстыдник! – Слушай, не прерывай меня… Где бы ты ни был… Чем бы и кем бы ты ни был, моя привязанность, дружба к тебе сохранится как святыня в моей груди… Клянусь тебе Богом, которого я люблю. – И она благоговейно взяла и крепко поцеловала крестик. – Эта клятва – для меня самой… Я знаю, что тебе она не нужна.
– Зачем же ты так думаешь!..
– Слушай! Слушай! Не прерывай меня… а не то я опять расплачусь… Будь счастлив с твоей Леной, я верю, что она стоит этого счастья… полного, глубокого… Я не завидую ей. Моя песенка спета… И на потухающей, уже вечерней заре моей жизни ты бросил мне осеннюю розу… (Она говорила почти шепотом, припав к моей щеке.) О! Вот за это!.. За это!.. Я вечно сохраню благодарность к тебе в моем сердце и к тому, кто создал это сердце. А теперь… пойдем… Пора завтракать… Пьер Серьчуков…
И она быстро вскочила и начала оправлять платье.
Ее лицо шло восторгом, благодарностью… Из глаз катились слезы.
– Фима! – сказал я, крепко целуя ее руку… – У тебя славное сердце… Дорогая душа!.. Как жаль, что мы не встретились с тобой раньше!..
IX
После этого утра дни за днями полетели незаметно… Или, по крайней мере, мы не замечали их полета.
Пьер Серьчуков положительно превратился в нашу «провожалку». Мы ходили парой. Он был всюду нашим хвостом. Мы, наконец, при нем начали нежничать, говорить друг другу «ты» и целоваться. И это нисколько его не шокировало.
– Это совершенно резонно и благоразумно, – находил он. – Что ж? Я доктор, где случится рана… Я явлюсь, перевяжу – пропишу кальмант…
– Calmant!.. – поправила его Серафима.
– Ну!.. Ладно!.. – И он махнул рукой.
По утрам он стал чаще заходить ко мне и напиваться кахетинским. Я было попробовал говорить, что у меня нет вина. Но он на другой же день прислал мне целых три кувшина…
– Я тебе говорить не мешаю. И ты мне не мешай!.. А там, у твоей «девы» мне нельзя орудовать… Там строго!..
Так прошло незаметно около двух месяцев. И мне казалось, что такая жизнь может продлиться без конца.
Там, где-то вдали, у меня был друг, «моя душа» – при воспоминании о которой сердце сладко сжималось. Здесь тоже друг – нужный, любящий. Чего же мне недоставало?!
От Лены я получал аккуратно каждую неделю письмо, которое отдавали мне тотчас же, не задерживая и не вскрывая. В этих письмах мы продолжили «развивать себя», и если бы их вскрыли, то, может быть, они и не дошли бы до нас, хотя, собственно говоря, в них ничего не угрожало ни европейскому порядку вообще, ни кавказскому в частности. Была философия, подчас толковалось «о темном пути»… Впрочем, об этом пути у нас гораздо чаще был разговор с Серафимой, в котором принимал участие и Серьчуков. Но только теперь мы вдвоем нападали на него.
– Все это фантазии, теории, – отмахивался он от нас. – Выдумают, что все дурно идет. А попробуют сами приняться… такой чепухи нагородят!..
– Да не о том тебе говорят… Основания ложны. Пойми ты! Здесь дело в фундаменте, в самой постановке дела… а затем в методе, а главное – в том, что мы сами не знаем, куда идем и что творим.
– Чепуха, чепуховщина чепуховская!..
И он упорно погружался в себя и отмалчивался.
X
В начале августа я раз утром встал поздно и собирался идти к Серафиме. Помню, утро было необыкновенно жаркое. Сухой мглистый воздух давил грудь. Какие-то белесоватые тучки бродили по горизонту.
Я не успел еще выйти из крепости, как мне на встречу попался Гаэтан, армянин, брат хозяйки той сакли, которую занимала Серафима.
Завидев меня, он замахал руками, забормотал и высоко поднял кверху что-то небольшое белое, какую-то бумагу, письмецо.
Он подошел ко мне и начал своим гортанным, певучим говором:
– Ходы нет!.. Ходы нет!.. Господин… Все прочь тащил… Серчук… фью!.. Серафим… фью!.. Далек, далек… Вот тебе письма писал.
И он подал мне письмо, написанное по-французски.
Оно было от Серафимы.
«Мой добрый, милый, дорогой друг! – писала она. – Когда ты получишь это письмо, я буду уже далеко от тебя. Мне тяжело было скрывать от тебя вчера предстоящую нам разлуку. Я боялась, чтобы ты не отгадал ее. Но ты был, как всегда, ясен, весел, беззаботен.
Прости, прости, мой милый, милый, дорогой друг! Не скрою от тебя: мне тяжело расстаться с тобой, может быть, навсегда, навеки!
Я уношу в сердце дорогое воспоминание о тебе, любовь к тебе, а под сердцем – залог того мимолетного счастья, которое ты подарил мне.
О! Какая радость проникает это сердце при мысли, что я буду матерью твоего ребенка. Эта мысль будет утешать меня в разлуке. Сына или дочь пошлет мне Бог, все равно. Это будет твой сын, твоя дочь!.. У меня будет привязанность! Меня будут любить, и я буду любить!.. Господи! Сколько радости!..
Пьер Серьчуков опять нянчится со мной (добрый Пьер!). Он шлет тебе прощальный, дружеский поклон.
Прощай, моя любовь, моя радость! Я буду жить воспоминанием о тебе и буду молиться о твоем счастье с Леной! Прости навек… в этой жизни…
Твоя S.»
Какой-то беловатый туман застлал мои глаза, когда я понял это письмо.
Чуть не бегом я бросился к фурштадту. Армянин бежал сзади и повторял:
– Ходы нет, гаспадин!.. Ходы нет!.. Все прочь тащил…
Мне не верилось.
Как маленький ребенок, я не мог сродниться вдруг, сразу, с новым представлением. Мне, как Фоме неверующему, надо было вложить персты в рану.
Отирая пот, который градом катился с моего лица, я наконец дошагал до того домика, той сакли, которая была моей приманкой и наполняла мои мысли и чувства.
В ней и следа не было прежнего убранства. Это была обыкновенная сакля, только несколько более просторная.
Я вошел в ту комнату, в которой еще не улегся аромат духов моей милой, моей доброй Серафимы…
В ней было все иное, не похожее на то, что меня окружало здесь таким сладким блаженством. Только над окном на маленькой полочке лежал веер, тот самый веер, который я видел каждый день в руках моей Серафимы.
– Забыл ханым!.. – сказала татарка, хозяйка сакли, которая стояла тут же, в комнате, и подала мне веер. Я взял его, дал ей рубль и выбежал вон.
Я чувствовал, как слезы подступали к горлу и душили меня.
XI
Несколько дней я пролежал в постели, и Василий Иваныч думал, что ко мне опять вернется прежнее сумасшествие… Но, слава богу, этого не случилось.
Я обдумал мое положение, обдумал многое, над чем прежде не задумывался, и решил испробовать новую жизнь.
Обе, и Лена, и Серафима, меня бросили, бежали от меня. Одна из великой идеи – любви к родине, к общему вместо любви к милому. Другая из великого чувства – жертвовать для любимого человека собственным счастьем.
Что ж я сам был в игре этих сильных чувств женского сердца? Мальчишка, который живет минутой, которому нужно наслажденье жизнью, а не ее серьезные, строгие, разумные требования!..
И я твердо решил основательно заняться моим образованием и перевоспитанием. Толчок был дан Серафимой, моей самоотверженной Серафимой, и мне стоит только продолжать то, что мы с нею начали.
Как бы в подкрепление меня на этом новом пути я получил новый транспорт книг из Парижа, и в тот же вечер мне принесли письмо от моей дорогой Лены.
«Милый мой, – писала она в конце этого письма, – ты видишь, что я иду вперед большими шагами. Помнишь ли то время, когда мы с тобой, сидя около крепости, зевали на ворон и рассуждали, куда они летят? Господи! Какие мы были дети с тобой!
Я только что кончила Histoire de Consulat et de l’Empire[40] – и теперь читаю Les Girondins[41] – Ламартина. Ах! Что это за прелесть, точно роман!
На днях у одних знакомых мне попался Шеллинг. Я не знаю, верить ли этой книге или нет, но она так поэтична. Если жизнь за гробом действительно существует (я в этом не сомневаюсь нисколько), то она именно должна существовать в такой поэтической форме.
Знаешь ли? Я думаю, каждый человек тогда только достоин называться человеком, когда он постиг все, научился всему, что ему доступно здесь, на земле. Земная истина темная, узкая истина – но без нее мы не узнаем истины небесной… Впрочем я уже начинаю пускаться в гипотезы о предметах весьма отвлеченных, а так хотелось бы все знать…»