Пули пели и визжали вокруг нас. Полковник шел тем же твердым, неторопливым шагом. По временам он искоса взглядывал на меня.
«Что, брат? – подумал я. – Никак ты вздумал пытать меня? Нет! Я птица обстрелянная кавказским порохом. Шалишь!»
И я невольно с внутренним довольством улыбнулся. В моем воспоминании живо встала темная ненастная ночь, постоянное щелканье черкесских ружей, визг пуль и несмолкаемое «Алла! Алла! Алла!».
Мы не прошли и десятка шагов, как полковник быстро нагнулся и схватил себя за ногу – немного выше колена. Он так же быстро отнял руку. На ней была кровь.
– Ничего-с! Царапина! – сказал он, вынимая платок. – Идемте, идемте-с!! Здесь опасно оставаться. Как раз за мишень сочтут-с.
Но не успел он это проговорить, как сбоку нас, словно из земли, вырос солдатик и прикрыл полковника, точно щитом, громадным вьюком, который он с трудом тащил.
– Что ты, дурак! Зачем?! – вскричал полковник.
Но не успел солдатик ответить, меткая пуля ударила ему в колено и повалила его.
– Идемте! Идемте!.. – вскричал торопливо полковник и даже протянул ко мне руку. – А ты лежи здесь, каналья! – кричал он. – Пришлем за тобой… Ведь этакой дуботолк!!
– Прикрытие!.. Ваше вско-родие! – пробормотал вслед нам жалобно солдатик.
– Слышите! Это он нас прикрывать вздумал… вьюком!.. А? Х-ха!.. Как это вам нравится? – И он, как мне казалось, ускорил шаг. Но может быть, это было просто следствие его внутреннего волнения.
Мы дошли до ближайшего мерлона – и по узенькой скрытой лесенке, которая прежде была каменной, а теперь стала почти совсем земляной, взобрались наверх и подземным ходом прошли в бастион.
– Пришлите скорей людей… убрать… – распоряжался полковник. – Там денщик – на стенке… Этакий дурак!
Тотчас же неторопливо несколько матросов, захватив носилки, отправились на стенку; а полковник, прислонясь к фашиннику около иконы, рассказывал, что с нами случилось.
– Вы ранены? – вскричал Фарашников, указывая на ногу полковника, перевязанную белым платком, на котором выступила кровь.
– Пустяки! Царапина!.. – сказал полковник, махнув рукой.
XXI
Наше хождение около станки и раненый солдат с вьюком вызвали ожесточенную пальбу.
Должно заметить, что в это время обоюдное напряжение боевого настроения на обеих сторонах достигло крайней степени. Какой-нибудь пустой повод вызывал продолжительную и сильную канонаду со стороны неприятеля. Мы, разумеется, не оставались в долгу.
– Вы, – обратился ко мне полковник, – завтра же перебирайтесь к нам. Надо усилить вооружение…
Но голос его был прерван командой высокого смуглого лейтенанта Струмбинскаго, которого я вчера не видал у полковника.
– Эй! – закричал он зычным басом на комендора. – Бомбу!!
Прислуга бросилась к пятипудовому бомбическому орудию.
– Какой заряд? – спросил лейтенант.
– Бомба.
– Ставь на среднюю четырехпушечную!.. Пали!.. – Комендор[42] нагнулся, и чугунное чудовище в 400 пудов весом тяжело отскочило назад. Нас обдало клубами горячего, вонючего дыма, и вслед за ним раздался такой оглушительный удар, что я думал, мы вот оглохнем.
В ответ на этот гостинец к нам тотчас же прилетели два ядра, одно вслед за другим. Первое пролетело над бастионом.
Вестовой у бруствера прокричал: «Пушка!»
Другое ядро ударило в самый бруствер и сгладило тарель у одного орудия.
В это время с соседнего бастиона было пущено по траншейным работам два выстрела гранатами, или, как выражались на бастионах, «два капральства». Светлыми искорками рассыпались гранаты над неприятельской траншеей и начали лопаться в воздухе, точно перекатный ружейный огонь. В ответ на эту пальбу чуть слышно долетел до нас какой-то отдаленный крик.
– Не любит нашего капральства! – пояснил комендор.
– Это самый что ни на есть вредоносный огонь для него, – добавил весь закопченный порохом матросик.
Но только что успел он это проговорить, как новое ядро прилетело в амбразуру и снесло ему голову.
Помню, я стоял от него в двух-трех шагах. Я видел только, как что-то с визгом ударило его и как он быстро опустился, вскинув руки, на землю. Чем-то теплым, горячим брызнуло мне в лицо.
«Кровь! Мозг!» – подумал я холодея.
И ужас быстрой безобразной смерти в первый раз представился мне во всей ее ужасающей нелепости.
XXII
Тотчас же несколько матросиков бросились убирать убитого. Явились носилки, четверо подняли и положили обезглавленное, облитое кровью тело, а двое, понурив головы, тихим мерным шагом понесли его с бастиона. Все сняли шапки и перекрестились.
Убрать, или «собрать», мертвого или раненого считалось тогда на всех бастионах богоугодным, святым делом.
– Полюдов! – закричал Струмбинский. – Посылай 5 ядер в 4-пушечную!.. Надо ему, разтак его… ответа дать.
И тотчас же прислуга бросилась к орудиям. Комендор нацеливался. Одно орудие навел Струмбинский и выстрел за выстрелом, с гулом и дымом, выпустил пять ядер в неприятельскую батарею.
Но не успел замолкнуть последний удар, как бомбы чаще начали пролетать над нами.
– «Марке-лла!» – кричал каждый раз вестовой. И вдруг чуть не посередине бастиона шлепнулась тяжелая трехпудовая масса. Мгновенно все солдатики, матросы все попряталось под разные прикрытия, ускочило в ямки, в норки, и среди общей тишины несколько мгновений громко, злобно шипела роковая трубка.
Затем грянул оглушительный взрыв, от которого задрожали все стенки из земли и фашинника, и во все стороны разлетелись осколки, зарываясь в землю, пронизывая стенки и разрушая туры.
Эти несколько мгновений показались мне целым часом.
Инстинктивно я также бросился и спрятался за столб, на котором стояла икона. Несколько осколков пролетало в двух-трех шагах от меня, но ни один не задел, не контузил меня, и когда я вышел из-за столба, когда все вылезли из своих убежищ, то я почувствовал, как мои руки и ноги дрожат, голова кружится и сердце сильно колотится в груди.
– Эку прорву вырыл, глядите, глядите, господа! – закричал Сафонский. И действительно, почти на самой середине бастиона была вырыта глубокая воронкообразная яма.
– Вишь, осерчал добре! – флегматически заметил низенький коренастый рыжий матросик-хохол с серебряной серьгой в ухе – Хома Чивиченко.
Помню, тогда на меня налетело странное состояние, близкое к тому, которое охватило меня после смерти Марии Александровны и довело до временного помешательства.
Это была апатия и какой-то злобный, отчаянный индифферентизм. Мне сначала сделалось вдруг страшно, досадно, зачем у меня дрожат руки и ноги, зачем колотится сердце, зачем я бросился без памяти прятаться за столб.
Затем мне захотелось, чтобы это дело разрушения кипело еще сильнее, убийственнее. Пусть дерутся, бьют, громят, пусть убивают и разбивают все вдребезги, в осколки… Так и следует, так необходимо в этом злобном, безобразном пире. Крови! Грома! Разрушенья! – больше, больше!.. «Темный путь! Темное дело!»
И я невольно дико захохотал.
Помню, поручик Сафонский посмотрел на меня как-то странно удивленными глазами.
XXIII
На другой день я переехал с моей батареей на бастион. Я привез в него четыре моих новеньких 5-дюймовых орудия. Мои орудийные молодцы были бравый молодой народ, горевший нетерпением послать на вражью батарею побольше губительного чугуну и свинцу.
И я, помню, им тогда вполне сочувствовал.
На бастионе лейтенант Фараболов уступил мне свою каморку.
– Все равно, – сказал он, – я три ночи не буду, и вы можете располагаться в ней, как вам будет удобнее.
Но в этом-то и был вопрос: как мне будет удобнее?
Дело в том, что почти всю каморку занимала кровать небольшая, коротенькая, с блинообразным тюфяком, твердым, как камень.
Около кровати помещался стояк с дощечкой, который заменял ночной столик. Более в каморке ничего не было и ничего не могло быть, так как оставалось только крохотное местечко перед маленькой дверью с окошечком или прорезью в виде бубнового туза.
Каждый, входивший в эту дверцу, был обязан тотчас же садиться на кровать, согнувшись в три погибели…
И все-таки эта каморка считалась благодетельным комфортом!
По крайней мере, я рассчитывал, что высплюсь на славу. Но расчеты не оправдались.
Прошедшую ночь я провел без сна. Целую ночь, только стану засыпать, как вдруг во все стороны разлетаются кровавые искры и рыжий скуластый Чивиченко сентенциозно проворчит:
– Вишь, осерчал добре!
Сердце забьется, забьется, – и застучит, зажурчит кровь в висках… И я злюсь, и проклинаю, и гоню к черту все эти непрошеные галлюцинации.
Почти не уснув ни крошки, в четыре часа, со страшной головной болью, я поднялся и начал собираться на бастион.
Благо теперь под рукой были зарядные ящики. Я запасся подушкой и периной, – две бурки, две шинели, – все это давало надежду устроить постель на славу.
И действительно, она была постлана очень мягко, но только спать на ней было жестко.
«Он» – этот постоянный кошмар, давивший каждого военного во все время севастопольской осады – положительно не дал спать.
– Ровно белены объелся! – говорили солдаты. И действительно, «он» давал успокоиться не более как на полчаса, на двадцать минут и вдруг начинал громить залпами, которые, правда, не приносили нам особенного вреда, но постоянно держали в страхе, на ногах, наготове.
Гранаты целыми букетами огненных шаров взлетали над бастионами и начинали сверху свою убийственную пальбу.
Взрывы ежеминутно раздавались то там, то здесь. Зарево стояло в небе.
– Это он готовит, – говорили солдатики.
– Глядь, братцы. Завтра на бастион кинется.
– Дай-то, Господи!
– Давно ждем. Истомил все кишки проклятый!
– Бьет, бьет, что народу переколотил… Страсть!
Все это говорилось точно у меня под ухом, в двух шагах от той дверцы, за которой я думал заснуть.