Как-то хрипло звучали рожки. В атаке уже не было общего, дружного натиска. Солдаты, словно слепые, зажмурясь, с отчаянным криком «Vive la France!»[55] лезли на возвышения, падали во рвы бастионов или скатывались вниз и, повинуясь общей смертельной панике, бежали назад. Смерть гналась за ними. Свинцовый дождь преследовал их, и тысячи трупов усеяли все пространство около бастионов. Пыль и дым покрыли эту кровавую жатву.
Если после первого приступа еще было сомнение в удаче, то после второго уже никто не сомневался, что победа будет наша, что штурм будет отбит.
В горячке боя множество слухов самых нелепых, неизвестно откуда и от кого, долетало до нас. Помню, во время первого приступа, когда второй залп картечи врезался в штурмующую массу, кто-то внизу закричал:
– Батюшки! Уже пятый бастион взят, и батарею Жерве, слышь, сбили.
Я вскочил на бруствер, чтобы взглянуть туда по направлению к пятому бастиону, но густой дым застлал все поле. Помню, как сердце сжалось, но почти тотчас же, сквозь дым, я увидал, как черная волна отбежала прочь от бастионов, и я вздохнул покойно и радостно.
После второго приступа наш начальник, капитан Керн, обходил батареи с каким-то генералом, толстым, седым, и несколькими офицерами. Кто был этот генерал, я до сих пор не знаю, но как теперь вижу сияющее лицо Керна.
– Теперь уж, ваше превосходительство, – говорил он, – неприятель ничего нам не сделает, приступай хоть до завтра. Теперь я уж покоен и могу чай пить. Эй, ставить самовар!
И когда неприятель в третий раз делал отчаянную попытку овладеть бастионами, наш капитан преспокойно сидел на банкете, курил сигару и с торжеством пил чай.
Это было часов около шести. Штурм кончился. Дым и пыль еще носились над полем, усеянным убитыми и ранеными. Темные тени бежали по холмам и долинам, и солнце как будто боялось осветить страшную картину кровавого разрушения.
Но бой еще был не кончен. У подножия кургана и во рву кипели отчаянные вспышки, последние усилия разрозненных кучек храбрецов, искавших смерти или плена.
Помню, с каким торжеством наши солдатики приводили пленных на бастион. Помню, как один уже седой фельдфебель рвался из рук и заливался горькими слезами.
– De grace! Убейте меня! Убейте меня!.. – молил он. – Я не хочу пережить срама великой армии!
Но его, разумеется, не убили, а связали и погнали вместе с другими.
XLVII
В семь часов настала полная тишина. Солнце так радостно светило, и в сердцах всех нас, защитников севастопольских твердынь, также сияло солнце.
Какой-то молоденький прапорщик всех обнимал со слезами и кричал:
– Урра! Теперь мы вздохнем! Теперь ему, с… с… только хвост в спину, да в три шеи; уррра!!
Один толстый майор Шульц приставал ко всем с шампанским.
– Помилуйте, как же можно пить в восьмом часу утра?
– А разве нельзя, нельзя? – допрашивал он пьяным языком. – Ведь я пью же!
И он действительно пил прямо из горлышка.
– Полноте! Нехорошо, майор, мы и так пьяны от радости.
– Нехорошо?! Ты говоришь нехорошо!.. Хорошо! Слушаюсь… умудрил!
И он швырнул бутылку и закричал:
– Эй! Ты, сычук, антихрист! Давай еще полдюжины!!
На бастион к нам пришли офицеры с других бастионов; пришли Туторин и Сафонский, который к этому дню выписался из лазарета.
– Как будто нельзя драться без двух пальцев?! – говорил он. – Вздор! Все можно; все, что истинно захочешь. – Но он был бледен и желт.
– Вот, ваше превосходительство, – говорил нам штабс-капитан Керну, – теперь надо будет самим помышлять о штурме, чтобы по горячим следам прогнать всю эту сволочь.
– Не знаюс-с, – отвечал скромно Керн, это будет зависеть от старших-с.
– А наш Хрулев что делал, господа! – говорил один офицерик. – Просто беда! Когда на второй бастион «он» ворвался и засел во рву, так он туда, выбивать, с кучкой Севцев: «За мной, благодетели!.. Урра!..» И выбил из рва как пить дать.
– Молодец! Герой!..
Я бродил по бастиону без цели и дум. В душе так радостно, сердце поет ликующую песню. Чего же лучше?.. Но устаток и сонная ночь брали свое. Я шатался, голова кружилась.
Точь-в-точь как на Пасху, после Христовой заутрени. Радостные лица, все веселы и довольны, все торжествуют. И легкая дрожь в сердце. Мурашки бегают по спине. Так приятно вздрагивается, зевается и голова слегка кружится и шумит.
Только этот несносный запах пороха слышится повсюду, даже сквозь утреннюю свежесть; да порой вдруг ветерок с поля нанесет кислый, острый запах крови. Бррр!
Я машинально, бессознательно присел около бруствера, облокотился. Засунул руки в рукава мундира и не помню как заснул как мертвый и проспал до самых полден. Пьяный майор разбудил меня.
– Вставай, гусь! Соня! Храпушка! Парламентеры приехали.
Я вскочил.
Впереди, в полной парадной форме, стояли два французских офицера и один из них держал белое знамя.
XLVIII
Спросонок мне представилось, что эти парламентеры приехали просить мира. Но дело шло просто о перемирии, для уборки тел.
Вскоре на всех бастионах, наших и неприятельских, забелели белые флаги. С обеих сторон множество народа шло и бежало в долины затем, чтобы побрататься на несколько часов и потом снова приняться с новыми силами за убийство этих новых друзей и братий.
Замечательно, что везде при встречах начинали первое знакомство и разговоры наши солдатики – и нигде французы. Они обыкновенно молча, озабоченные и угрюмые, как волки, сходились с нашими молодцами.
Я помню, стоял влево от Малахова. Мимо меня проходила группа французов с носилками, и как раз им наперерез шла кучка с нашего, то есть с пятого бастиона.
Низенький коренастый солдатик Смальчиков по прозванию Свистулька – лихач и франт, заломив ухарски шапку набекрень, подоткнув штаны в сапоги, шел, раскачиваясь и покуривая носогрелку.
– Бонжур, камрад! – отпустил он первому попавшемуся тщедушному французику.
– Bonjour mon brave! – пробурчал французик и хотел прошагать мимо. Но Свистулька остановил его.
– Алло, Шанжа, камрад! – И он протянул руку к коротенькой глиняной трубочке, которая дымилась в зубах француза, и показал на свою, полтавскую здоровую носогрелку, с гвоздиком на медной цепочке. Затем тотчас же, без церемонии, всунул в рот француза свою носогрелку и взял у него его трубочку.
– Бона табак! А-яй бона! Сам пан тре! – И он несколько раз кивнул головой и затянулся из трубочки француза. – И твоя бона табак. Ты слышь, как трубку-то выкуришь, ты ее, мусье, об сапог, тук, тук, тук!! – И он хотел показать, как надо выколачивать. Но белая глиняная трубочка от первого же удара о здоровый каблук разлеталась вдребезги.
– Вот так хранцузка носогрелка!
И вся публика дружно захохотала.
– Прощай, камрад! Коли полезешь на бастион, мою трубочку в зубах держи, чтобы я тебя заприметил и не шибко приколол. – И Свистулька хотел пройти мимо. Но французик остановил его. Он быстро вытащил из ранца несколько глиняных трубочек и предложил ему три штуки, приложив сперва к сердцу и затем положил прямо в руку Свистульки.
– Спасибо, камрад. Больно мерси – благодарствуй!.. Слышь ты! у нас все лес – и трубки деревянные. А у вас глина да камень (и он поднял камешек и показал французу). И трубки у вас глиняны, да каменны. Нашего брата как ни колоти – он не разшибется, как моя носогрелка, потому что казенный, а вашего стукни раз – и капут мусью… как твоя трубочка. Понял?! Ну, шагай с Богом дальше! Алон-шалон путромансо; хрансе-каранце. Парлараларатибара!
И вся публика снова захохотала.
XLIX
Мы с Туториным и еще двумя офицерами с Малахова долго ходили по холмам и долинам, которые снова оживились. Везде работали кучки солдат, преимущественно французов, убирали тела, клали на носилки и относили в общую могилу. С нашей стороны было очень мало убитых, но груды неприятельских тел были навалены во рвах или около бастионов. В некоторых местах, где дружно ударила картечь, целые десятки лежали друг на друге. Помню, один солдат, весь залитый кровью, сидел, без головы, облокотившись на другого и подняв обе руки кверху.
Направо, на поле, где раньше начали убирать, тел уже не было, но везде были лужи крови, точно турецкие кровавые букеты, разбросанные по серо-зеленому ковру.
– Это что за караван идет? – спросил Туторин, смотря вдаль и приставив руку ко лбу в виде козырька.
Действительно, там виднелась пыль и целая кавалькада ехала мелкою рысью.
– А ведь это она!.. Опять… побегушников да сервантесов набрала и катит. Смотрите! Точно какой-нибудь генерал штабной с адъютантами.
Я догадался, о ком говорил он, и сердце радостно забилось. Но я все-таки спросил его.
– Кто это она?
– Да наша «дикая девка»!.. Княжна… Этакое безобразие! Точно на смех, для приманки держат ее при армии… Хоть бы кто-нибудь догадался ее подстрелить невзначай…
– Полноте! – вскричал я. – Разве у нее не человечья душа?! Разве вы не христианин?
– В том-то и дело, что я христианин и желаю добра нашему брату, а в ней по крайней мере семь чертей сидит, если не целый десяток.
Я с удивлением посмотрел на него.
– Неужели вы верите в чертей и в то, что они могут сидеть в человеке?! – И я пожал плечами.
– Вот я не верю, и это так только говорится. А что ее постоянно мечет из стороны в сторону, чтобы какую-нибудь пакость учинить и человека загубить – это верно. Ведь и теперь, например, посмотрите, какая барышня, княжна, поедет любоваться или дивоваться на убитых людей? Ведь это и нашему брату тошно и страшно… А она вон целую стаю набрала и отправилась. Вы думаете, что если бы она не сомустила, то есть не уговаривала, то все эти поехали бы совершать этакую прогулку? Ни за что!..
– Да ведь мы же с вами пошли?
– Так ведь не гурьбой же. Не на комедии, прости Господи!.. Променад делать.
– Полноте! Просто женское любопытство. А одной страшно. Вот она и подобрала компанию.