Тёмный путь — страница 63 из 109

– Вы рассуждаете положительно по-ребячьи! Сколько есть людей, которые не имеют никаких привязанностей, и они вполне счастливы. Слушайте, я научу вас! Самое гадкое, тяжелое в жизни и есть любовь. Без нее обман жизни был бы невозможен. Теперь же все вертятся около этого огонька, все тянутся к нему, как мотыльки, не замечая, что он жжет им крылья. В жизни все темно, и самое темное – это и есть любовь, которая, как какой-то демон, волшебник влечет вас к себе, с тем чтобы обмануть.

Она вдруг замолкла, нахмурилась, побледнела и тяжело вздохнула.

– Julie! Зачем же ты разочаровываешь молодого человека? – вмешалась тетка. – Он только что начинает жить; для него в ней розовые цветочки, а ты…

– О нет! – вскричал я. – Не думайте, чтобы я был действительно таким ребенком, каким представляет меня княжна. Я тоже обжег крылья около этого огонька…

При этом она вся нервно вздрогнула, а я замолк и невольно подумал: что такое мой обжог сравнительно с тем ударом, который разбил ее сердце? И неужели же нет сил и средств возвратить ему жизнь?!

И я взглянул на нее. Она снова опустилась на подушки. Глаза ее были закрыты. И на всем бледном, помертвелом лице ее было такое глубокое страдание, что сердце во мне сжалось.

«О! Чего бы я ни дал, чем бы ни пожертвовал, чтобы только найти тот покой, которого жаждет эта страдающая душа!»

Тетка посмотрела на нее, на меня, потупилась и тихо, неслышно, по мягкому ковру вышла из комнаты. Несколько минут мы сидели молча. Я не знал, спит она или нет. Она лежала как мертвая.

LXIII

Вдруг она подняла голову и, быстро схватив меня за руку, уставила на меня нахмуренные, сверкавшие глаза.

– Слушайте! – заговорила она. – Привязанности, которыми вы меня попрекаете, – это привычки. Разве можно назвать привязанностью мои отношения к этой старухе, которая за мной ходит как за какой-нибудь канарейкой. (И она кивнула на дверь, в которую ушла тетка.) Да и сама жизнь разве не та же привычка?! Надо жить и не думать, только тогда и можно жить. Каждое утро, когда проснешься со свежей головой и вспомнишь, почему и как ты живешь, то со всех сторон поднимутся черные чудища: горе, страдания, пустота, всякая пошлость и подлость – точно темное море… и такая тоска нападет!..

Она с отчаянием вытянула руки, хрустнула пальцами и упала на подушки. Мне показалось, что в ее голосе звучали слезы.

– Княжна! – сказать я тихо. – Вам необходимо уехать отсюда, здесь все вас раздражает, волнует. Вам здесь не место.

Она вдруг приподнялась и уставилась на меня.

– Где же мне место? – спросила она глухим отчаянным шепотом. – Укажите мне уголок на земле, где бы я могла отдохнуть покойно!.. Нет! Мое место именно здесь, здесь, где работают смерть и разрушение! Ах! (И в глазах ее заблестела дикая радость.) Если бы было в моих силах подложить искру в этот черный грязный шар, который люди зовут землей. Если б от этой искры он вспыхнул, как порох, и разлетелся бы в дребезги. О! Какое бы это было наслажденье!.. – И она вдруг всплеснула руками и залилась диким истерическим хохотом.

На этот хохот быстро вбежала тетка.

– Господи! Что это с ней?! Опять истерика! – И она схватила какие-то капли, плеснула в рюмку и начала уговаривать ее принять их. Но она отталкивала рюмку, каталась по дивану и неистово хохотала.

– Батюшка! Будьте столь добры, приприте двери!.. Я боюсь, она вскочит и убежит куда глаза глядят.

Я побежал к входной двери и запер ее. Минут 10–15 продолжался этот дикий, раздражающий смех. Затем она тихо, жалобно застонала и замолкла.

Я снова вошел в комнату. Она лежала бледная на диване. Из полузакрытых глаз катились слезы. Старуха подошла ко мне и прошептала:

– Оставимте ее! Не тревожьте!.. Бог даст, она заснет… успокоится.

Я взял шапку, поклонился и тихо вышел.

Внутри меня все было сжато, стиснуто какими-то холодными тисками. Я пошел прямо к ее доктору Вячеславу Ростиславовичу Корзинскому и, к счастью, застал его дома, за завтраком.

Это был обходительный, но уклончивый и очень мягкий господин. На мой вопрос, что с нею, каково ее положение, он ответил не вдруг, помигал стальными глазками, пожал плечами и, посмотрев на меня подозрительно, сказал:

– Ничего нельзя здесь постановить определенного. Дело сложное. («Темное дело» промелькнуло у меня в голове.) Очевидно психопатическое состояние, но оно связано с расстройством женских органов… (И он снова замигал и забегал глазками.)

– Да излечимо это или нет?! – спросил я с нетерпением.

Он опять пожал плечами.

– Ей, вероятно, необходимо вступить в брак или так себе… faire une liaison…[60] Это упростит дело…

Я поблагодарил его и вышел.

LXIV

По дороге к Малахову я зашел в пятый бастион. Там шла обычная жизнь. Туторин, Сафонский и штабс-капитан с ожесточением козыряли. У парапетов дремали солдатики, выпуская аккуратно по залпу через каждую четверть часа. Неприятель на каждый залп отвечал двумя и вперемежку подсыпал штуцерной трескотни.

– А-а! Навещающий больных!.. – закричал Сафонский. – Как драгоценное здравие ее Сиятельства?.. Не лопнула еще?

– Где ей лопнуть? – усомнился штабс-капитан. – Ее и черти не берут, проклятую! – И он с ожесточением убил трефовую даму козырем.

Помню, кровь бросилась мне в голову при этом восклицании. Мне хотелось сказать: вы, господа, ни о чем не думаете, ничего не знаете и ничего не понимаете, а потому так и судите!

Но я ничего не сказал и молча подсел к Туторину. Он неохотно подвинулся и дал мне место на конце толстого бруса, на котором и сам сидел.

Я машинально смотрел в карты, но на сердце кипели невысказанные слова и обида той, которую я, кажется, уже любил более всего на свете. Впрочем, я не выдержал и через несколько минут, призвав, насколько мог, все свое хладнокровие, сказал серьезно:

– Господа! Я прошу вас… по крайней мере… при мне, удержать ваши бесчеловечные отношения к княжне… Потому что я… я в них, кроме дикости и бесчеловечия, ничего не вижу.

Туторин при этом покраснел и вскричал:

– Да ты не видишь, что идешь в бездну!.. Ведь нам жаль тебя, как доброго товарища! Нам больно видеть, как тобой тешится и играет эта (тут он употребил весьма энергично нецензурный эпитет)… и сгубит… непременно сгубит, как сгубила уже многих.

Я почувствовал при этом, как краска бросилась мне в лицо. Мне стал обиден не столько эпитет, которым грубо выругал ее этот мальчишка, но именно то, что этот глупый щенок вмешивается не в свое дело и берет меня под свое покровительство.

– Милостивый государь! – сказал я, стараясь быть, насколько возможно, хладнокровнее, но при этом чувствовал, как кровь заливала мне голову и глаза покрывались туманом. – Милостивый государь! Детей секут за то, что они вмешиваются не в свои дела… Но вы носите офицерский мундир… вероятно, по ошибке… и не понимаете, что нельзя оскорблять женщину офицеру…

– Да разве это женщина!..

При этом восклицании рассудок мой улетел окончательно.

Я с бешенством вскочил и ударил по доске, на которой шла игра.

– Молчать! – закричал я неистово и хрипло.

LXV

Туторин также вскочил бледный.

– Как вы смеете!.. – закричал он.

Но я более не владел собою. Мне показалось противным красивое лицо его, дерзкое и молодое, и я более инстинктивно, чем сознательно, быстро размахнулся и ударил кулаком по этому лицу.

Что было потом, я не помню. Кажется, он выхватил саблю, но другие бросились и разняли нас. Помню только, что из дальних углов повскакали матросики и бросились к нам и в то же мгновение опять разбежались и попрятались, потому что в самую середину бастиона, в трех, в четырех шагах от того места, где мы стояли, прилетела и тяжело шлепнулась бомба, так что земля охнула под этим ударом.

Помню, что в это мгновение страх смерти вдруг вытеснил во мне злобу. Может быть, меня охватила общая паника, но вслед за другими я кинулся в мою прежнюю каморку, и только что успел вскочить в нее, как раздался оглушительный удар, треск и лязг осколков, разбивавших камни.

Мы снова выглянули из наших убежищ.

Подле большой доски импровизированного стола, на земле валялись карты и лежал молодой матросик… Он бросился поднимать карты, которые в общей суматохе полетали со стола, и в это время накрыл его разрыв бомбы.

Один осколок ударил его в ногу, разбил колено, другой унес кисть руки, из которой кровь брызгала фонтаном. Он отчаянно махал ею, приговаривая со стоном:

– Ах, матушки! Ах, светы родимые!

Тотчас же к нему подбежали солдаты, подняли, положили на носилки и понесли.

Я не простился ни с кем и пошел к себе на Малахов курган.

Вечером рассыльный солдатик принес мне записку или, вернее, целое письмо, писанное на простой синей бумаге довольно безграмотно. Вот что было в этом письме;

«Милостивый Государь!

Вы, как офицер, должны понимать, что бить кулаком по роже есть бесчестие, а так как в военное время дуэли не обычны, то не угодно ли будет вам вместе со мною выйти завтра в 8 часов утра на опасное место, на площадку по дороге к бастиону 4 и простоять на оной площадке, под выстрелами неприятеля, пятнадцать минут. Суд Господень накажет обидчика.

Остаюсь, милостивый государь, готовый к услугам вашим

Николай Туторин».

Я отвечал с тем же рассыльным, что завтра, в 8 часов, буду на назначенном месте. Действительно, это было самое опасное место, в особенности теперь, когда неприятельские апроши придвинулись к нему так близко.

Я почти был убежден, что мы оба будем убиты. И эта уверенность, не знаю почему, мне доставляла какую-то смутную, неопределенную радость. Я, точно школьник, в чем-то и пред кем-то провинившийся, рад был перемене жизни. Как-нибудь, только бы поскорее вон из этого ада, от этих постоянных картин смерти и крови, от этой глупой, бесцельной жизни и от этой чарующей, влекущей женщины, этой несчастной с разбитым сердцем, брошенной в дикую, бесчеловечную обстановку!..