Тёмный путь — страница 64 из 109

LXVI

На другой день я велел разбудить себя в семь часов, встал и отправился.

Утро было серое. Какой-то сухой туман или дым стлался по долинам. Перестрелка шла лениво. Все смотрело как-то необычайно пошло и угрюмо. Во всем была какая-то сосредоточенная и подневольная напряженность. Все точно творили какое-то «темное дело», не зная, зачем и для чего. Вон с Редановского редута поднялось разом пять дымков, и пять бомб полетело на линию неприятеля. Вот оттуда со страшным гулом полетели ответные гостинцы.

Сколько смертей, сколько жертв падет от этой адской игры!

Я незаметно дошел до назначенного места. Туторин стоял уже там, за углом бастиона. Мимо этого угла постоянно свистели пули и пролетали ядра. Я пристально посмотрел на него, снял фуражку и поклонился… Он приложил руку к козырьку и вынул часы.

– Теперь, – сказал он, – восемь часов, без двух минут. Через две минуты мы двинемся мерным шагом. Мы кинем жребий, кому идти впереди.

И он как-то торопливо достал портмоне и вынул из него двугривенный. Потом загнул об руки за спину и почти тотчас же вытянул их вперед.

– Отгадайте, в которой руке, – сказал он. – Если отгадаете, то я пойду с краю впереди вас, если же нет, то… я пойду под вашим прикрытием.

Я пожал слегка плечами и сказал:

– В правой.

Он разжал об руки. Двугривенный лежал в правой.

Я быстро двинулся вперед.

– Постойте! – закричал он. – Еще осталась минута. – Но я махнул рукой, проговорив не оборачиваясь:

– Разве не все равно: минутой раньше, минутой позже; скорее к делу!

– Считайте же! Считайте! – кричал он сердито и начал отсчитывать: раз, два, раз, два. И я машинально также начал считать при этом мерные шаги.

Как только мы выдвинулись из-за угла бастиона, пули начали жужжать мимо ушей. Я весь погрузился в счет шагов, стараясь идти как можно ровнее, и странно, этот счет как будто совпадал с полетом пуль. «Раз!» – и пуля прожужжит справа, «два!» – и пуля провизжала мимо левого уха. Когда я смотрел на неприятельские траншеи, то мне казалось, что пули летали чаще и неправильнее. По временам ядра с тяжелым, резким шелестом пролетали вслед их.

Мне казалось, я прошел пятнадцать, двадцать шагов и остановился. Мой противник замолк. Я оглянулся. Он лежал шагах в пяти от меня, за небольшими пригорочком.

Я быстро повернул и пошел к нему.

Лицо его было бледно. Прекрасные голубые глаза остолбенели. Он махал руками и силился что-то сказать, но вместо слов выходил резкий хрип, со свистом, а кровавая пена пачкала губы. Из-под воротника мундира текла широкая струя крови.

Я нагнулся и дрожащими руками расстегнул его мундир.

Он несколько раз поступал по правой стороне груди и едва слышно с хрипом и свистом выговорил:

– Тут!.. Там…

LXVII

Я думал, что он указывает, куда его ранили, но он указывал на письмо, которое лежало в правом кармане мундира. Письмо было к его матери.

Тогда я догадался, чего он хочет, и вынул письмо. Он кивнул головой… и махнул рукой вперед. Я понял, что он просит отослать его.

На одно мгновение слезы сжали мне горло. Мне хотелось поцеловать его и сказать: прости, брат мой товарищ, мое безумие!

Но это было одно мгновение. Тотчас же в моем воображении встал образ этой чарующей девушки, и я почти с презрением взглянул на него, ее оскорбителя, как на сраженного врага.

Его мутные глаза, без всякого выражения, прямо, неподвижно смотрели на меня; дыханье становилось реже, тяжелее – хрип слабее. Наконец глубокий вздох с каким-то грустным стоном вылетел из груди, и он замолк. Глаза задернулись туманом, потускли.

Я простоял еще с полминуты, наклонясь над ним, и потом пошел тихо в Севастополь.

На сердце было тяжело. Точно кошмар давил его.

Мне было жаль его, жаль этого двадцатилетнего юнца, единственного сына у матери. Я невольно вспоминал, как он добросердечно ухаживал за мной, когда я поступил на бастион, как с детской откровенностью описывал свою охоту в Тверской губернии.

Несколько раз слезы навертывались у меня на глазах. Что то мягкое, примиряющее проходило по сердцу. Но тотчас же вместе с тем поднимался из глубины этого сердца обвиняющий голос, а в воображении вставала она – несчастная девушка с большими черными глазами, и любовь и злоба уносили примирение.

В Севастополе на Николаевской площади мне встретился один знакомый офицер – Лопаткин.

– Что это ты? Ранен?! – вскричал он.

– А что?

– Да у тебя вся шея и спина в крови.

И тут только я почувствовал резкую боль в шее. До тех пор мне казалось, что это давит воротник мундира. Вероятно, шальная пуля как-нибудь скользнула по шее.

Я зашел к одному знакомому, перевязал рану и переоделся. Затем пошел на почту и отправил письмо Туторина.

На другой день я узнал, что его подняли уже окоченелого, на том месте, где я его оставил. Убившая его пуля разорвала у него сонную артерию и засела в шейном позвонке. На бастионе он сказал, что пойдет в Севастополь и отнесет письмо.

– Сам захотел отнести, – рассказывал Сафонский. – Мы уговаривали его не ходить. На это есть рассыльный. Нет, пошел, кратчайшим путем, по мертвому месту!.. Судьба!.. Вы завтра будете на похоронах? Вы, знаете, надо товарища проводить… Вы же были виноваты перед ним. Оскорбили его?..

И он пристально и серьезно посмотрел на меня.

Я сказал, что приду. И действительно, на другой день был в Севастополе на его похоронах и вынес всю эту церемонию, даже нес гроб до могилы. И не знаю, может быть, игра воображения, но мне он казался ужасно тяжелым и холодным, как лед, впрочем, может быть, это было следствие полученной раны, от которой шея сильно распухла.

LXVIII

После похорон мы все пошли к нашему старому бастионному командиру, который позвал нас на пирог – помянуть покойного.

Полковник жил уже не в прежнем маленьком домике, в котором я представлялся ему. Этот домик уже не существовал. На месте его лежала груда камней, которые постоянно разбивали неприятельские бомбы.

Пирог был невеселый. Разговоры не клеились. Мне казалось, что все смотрят на меня подозрительно и недружелюбно. Даже мои новые товарищи, двое офицеров с Малахова кургана, которые тоже были приглашены на поминки, и те, казалось, как-то косились на меня и были со мной холодно вежливы. Впрочем, все это, может быть, мне только казалось.

После обеда компания принялась за карты, а я незаметно вышел и отправился прямо в лазарет.

Мне хотелось куда-нибудь уйти от себя самого, и мне казалось, что в лазарете я могу это сделать. Дежурный доктор осмотрел меня.

– Рана пустая, – сказал он. – Но есть маленькая контузия и при всяком осложнении может, пожалуй, перейти в менингит.

И действительно, вследствие ли простуды, нервного волнения или неизвестно отчего, но на другой день у меня явились лихорадка и легкий бред. Целую ночь мне казалось, что меня всего цедят постоянно сквозь какой-то черный флер, весь запачканный в крови.

Утром мне стало лучше, может быть благодаря мушке, налепленной на спину. Я проспал почти целый день и проснулся вечером, на закате солнца.

Подле меня лежал офицер без руки, уже не молодой, с удивительно симпатичным, умным лицом. Это был артиллерист – Петр Степанович Миллинов.

Когда я проснулся, он долго, пристально смотрел на меня, свесив ноги с койки. Мне казалось, что он прислушивается, и я тоже стал слушать этот безостановочный гул выстрелов, который через правильные промежутки времени то ослабевал, то поднимался с новой силой. Точно постоянный прибой волн какого-то океана.

– Музыка, – сказал тихо Миллинов и подмигнул добродушно.

– Адская музыка, – решил я.

– Нет! Зачем же адская-с? Ее устроили не черти, а люди-с, вероятно, от полноты братских чувств… Вот!.. У меня руку отняли. – И он помахал остатком руки. – Вас тоже благословили. – И он добродушно засмеялся; засмеялся больше глазами, блестящими, серыми – тогда как тонкие губы с длинными усами едва заметно улыбнулись и при этом резкие складки выступили по углам рта.

LXIX

– Я думаю, – сказал я, – что без этой музыки ни один народ, ни одно государство не простоят. Такова уж натура человеческая. Как ни хорошо жить в миру, а подраться еще лучше… (И я невольно вспомнил свою ссору с несчастным Туториным.)

Миллинов пристально посмотрел на меня и резко заметил:

– Нет, вы ошибаетесь. В натуре человека гораздо больше стремления к покойной, халатной жизни, чем к воинственной. Но только дело в том, что воинственный-то народ – самый беспокойный народ. Он, видите ли, всегда наверху и впереди. – И он приподнял руку и потом быстро двинул ее вперед. – Он всеми командует, распоряжается и увлекает…

– Да как же, позвольте вас спросить, – вскричал я, – теперь, например, по поводу настоящей войны, как же нужно было распорядиться – и при чем тут воинственный народ?!

Он ответил не вдруг, слегка прищурился и улыбнулся.

– А вот причем-с, – сказал он. – Вам, вероятно, известно, что Коран заимствован из Евангелия и если вы когда-нибудь читали его, то верно заметили, что тот дух братской любви, справедливости, человечности проникает Коран и Евангелие. Кто же внес, позвольте вас спросить, меч раздора между мусульманами и христианами, кто изобрел «гяура»? – Он несколько помолчал, глядя на меня вопросительно. – Это вот он-с!.. Воинственный народ, которому прежде всего необходимо драться. Без этого он жить не может… Да вы сами же признали, что такова натура человеческая. Теперь позвольте вас спросить, если бы при вас кто-нибудь… даже из близких вам людей, из товарищей… начал поносить или говорить обидно о любимом вами человеке-с, о любимой вами женщине?.. Вы отнеслись бы хладнокровно к аттестации и не вошли бы в воинственный азарт? У вас руки не зачесались бы от избытка оскорбленного чувства?..

– Да это вы что же? – вскричал я. – Вы говорите обо мне?! – И я почувствовал довольно резкую боль в моей ране.