– Не расстраивайте себя!.. Полноте!.. Надо быть твердым.
– Родной мой! – вскричал он и схватил мою руку обеими руками. – Помогите! Я просто потерял голову… Я не знаю, что делать и что с нами будет? Ведь оба… оба… бросили нас… И из-за чего началось. Из-за пустяков… 8 мая, вечером, жена хотела отслужить всенощную… У нас ведь всегда служили… Память отца жены… Послали за священником, Александр услыхал и принялся резонировать… Это, говорит, помещичья отсталость; «темное царство». Мало церкви… Еще на дом попов приглашать… Чадят везде ладаном… Меня, знаете, покоробило, но я хладнокровно говорю ему: мы прожили век с теплой верой в помощь угодников Божьих… И теперь под старость нам трудно, невозможно… переменить убеждения и веру, ведь ты проповедуешь же свободу вероисповедания и совести… И точно его кто-нибудь укусил… Покраснел весь… с сердцем говорит: вы, говорит, прожили весь век, не рассуждая… дикарями… и еще хвастаетесь своим обскурантизмом… Нечего сказать, хороша твердость убеждений… каждый человек стыдился бы такой твердости, а вы хвастаетесь! И знаете ли, побледнел… ходит, бегает по комнате из угла в угол, точно дикий зверь… Ну, говорю я, Александр, рассуждать с тобой нам не о чем и не для чего… Молю Бога, чтобы он вернул к тебе разум, а я остаюсь при моем рассудке… Ушел, хлопнул дверью, и с этого вечера началось… Сперва не говорил со мною и с матерью… а потом далее избегал меня… Придет всегда поздно и обедает отдельно с Жени… И она ведь с ним… тоже… со мной и с матерью не говорят… Ну, посудите сами, легко ли нам, дорогой мой!.. Чем мы провинились?.. Жена раз вечером застала ее одну… У нас ведь был клуб якобинский… Этот болван Варуновский, и еще набралось даже не знаю кто и откуда. Пьют, едят, кричат и нас в грош не ставят… Только недели две как освободили… Пришла жена, говорит: «Женечка! – А сама плачет и на колени… опустилась перед ней. – Ты всегда была добрая… Ведь ты наше сокровище!..» Вскочила, побледнела. «Я, – говорит, – вы знаете, не переношу чувствительных сцен». Схватила шаль, накинула и вон из комнаты. Вот что значит, дорогой мой, сердце окаменеет.
– Как же они убежали? – спросил я…
– Убежали ночью… Мы встали поутру… А Петр и говорит: Павел Михайлович, у нас неблагополучно… Что такое?.. Вчера, говорит, в первом часу Александр Павлович и Евгения Павловна… уехали… Как уехали?! Точно так; собрались совсем по-дорожному… за углом сели в кибитку и уехали… Меня, знаете ли, так сразило, просто сразило… Бросился я наверх… а там все чисто и пусто…
И он зарыдал…
– На столе, знаете ли?.. На столе… лежит лист бумаги, и на нем написано… крупными словами (заметьте, это в насмешку над нами, что мы, дескать, мелкого письма не прочтем) написано: «Мы уезжаем, так как жить нам с вами противно и тошно… Желаем вам всякого благополучия и побольше ума». Подписались: Александр и Евгения…
– Что же вы, искали, узнавали? Куда они уехали?
– Сейчас же бросился… к Варуновскому и ко всем… Посылал, разузнавал… Как в воду канули… Ничего… Ничего!.. Ни слуху ни духу! Родной мой! Помогите. Я просто голову потерял!.. Я, знаете ли, думаю, – сказал он шепотом, – не убежали ли они… туда.
– Куда? – спросил я.
– Туда, к повстанцам… Там теперь недостаток в офицерах…
– Это ведь можно сейчас узнать.
– Как! Родной мой, научите…
– Справиться на городской станции… Взяли ли лошадей такие-то по подорожной на московскую дорогу?
– Правда! Правда! Едемте…
– Да! Но как же?.. Я послал за лошадьми.
– За какими лошадьми?
И тут только он оглянулся и обратил внимание на выдвинутый чемодан и на разложенные вещи.
XVI
Я в немногих словах передал ему, куда и зачем я собирался.
– Как это счастливо, что вы еще застали меня, – сказал я.
– Как же это вы? Нет, родной мой! Поезжайте! Поезжайте!.. У каждого из нас свое горе, своя забота.
– Нет, я не поеду… Горе ваше должно быть моим горем… Видно, судьба не судила…
И я посмотрел на его доброе, растерянное, страдальческое лицо и быстро начал надевать саблю и набросил китель.
Мы съездили на станцию. На станции никакой подорожной на их имя не было записано. Съездили к полицмейстеру, который был знаком и мне, и Самбунову. Но никаких разъяснений и советов от него не получили.
Мы положительно не знали, куда обратиться, где искать беглецов. К этой тяжелой неизвестности у меня присоединялось мучение за мою милую Лену. Мне казалось, что каждый час, каждая минута промедления здесь может быть пагубной для нее. Я вспоминал тяжелый удар ее пострижения. Всю сцену в монастырской церкви. И мне казалось, что меня кто-то зовет, что-то тянет вырвать ее скорее из темной жизни, из монастырского гроба.
Целый день мы мыкались с Павлом Михайловичем. Ездили по его родным и знакомым, отыскивая везде совета, указания. Но все было напрасно. Одни читали длинные наставления, как следует строго и сурово держать детей в страхе Божием; другие говорили, что в настоящее переходное время с детьми надо быть очень осторожным и снисходительным!..
Поздно ночью мы вернулись домой. Павел Михайлович остановился у меня и уснул в зале, на диване. Я долго слышал, как он охал, стонал и возился.
На другой день он поднялся ни свет ни заря и уж собрался в дорогу.
– Куда же вы?! – удивился я.
– Да к себе, дорогой мой. Будь что будет! Его воля святая. Боюсь, как там у меня жена… Ведь она еле жива. Так нас сразил этот громовый удар.
Тарантас его стоял уже заложенный. Я простился с ним, усадил его и тотчас же начал собираться и послал за лошадьми.
Все или почти все у меня было уже уложено. Нетерпение томило меня. Я поминутно подбегал к окнам – не ведут ли лошадей?
Наконец мне удалось вырваться из города, и я перекрестился. Погода была ясная и теплая, и дорога была хорошая.
Я ехал почти с теми же чувствами, как тогда, четыре года тому назад, скакал из Севастополя. Правда, я теперь не бросал по золотому на водку, но так же убеждал ямщиков, уговаривал, бросал по полтине и даже по рублю на водку, и чем ближе подвигался к Холмогорам, тем сильнее и сильнее мучила меня неизвестность.
По временам я спрашивал себя: да зачем же я так спешу? Ведь ничто не переменится: приеду ли я неделей и даже целым месяцем позже. Но мысль, что может быть… вот… вот… она уж уехала на место восстания… что я уже не найду ее в Холмогорах. Одна эта мысль приводила меня в испуг и в сильный гнев, и я сулил ямщикам по целковому на водку.
На пятые сутки безумно скорой езды я въезжал в Холмогоры. Здесь только что начиналась весна. Везде еще лежал глубокий снег. Деревья стояли с набухшими почками, и только одни вечнозеленые ели не меняли своего неизменного колючего убора.
Я остановился у прежнего хозяина. Меня встретили с распростертыми объятиями и лобзаньями, как старого знакомого. Да и я сам был как-то особенно весело настроен.
– А сестричка твоя, слышь, – заговорила хозяйка, – все недомогает. Такая стала болезная.
– Что же с ней?
– Да все хворость нелегкая привязалась… С самого Покрова, слышь, болеет… Исчахла вся…
– Ведь она собиралась туда? В Польшу?
– Не слыхала я, свет ты мой, не слыхала.
Я быстро переоделся. Наскоро выпил чай с густыми сливками и отправился.
Почти бегом дошел я до монастыря, перескакивая через лужи или утопая в снегу. Монастырь смотрел еще серее и противнее. Я постучал в ворота.
Та же убогая сестра с молитвой отворила калитку и, прицокивая, спросила:
– Цово тебе?
И та же «мать Агапия» отозвалась на ее зов и подошла ко мне.
– Здравствуйте, мать Агапия! – сказал я, приподнимая фуражку. – Не узнаете меня?
Она как-то удивленно или испуганно отступилась от меня.
– Вы что же, к сестрице?.. Наведаться!..
– Да! Спросите мать игуменью.
Она смотрела на меня и не двигалась.
– Надо, чай, пойти спросить? – проговорила она тихо, смотря на привратницу, как будто недоумевая, идти или нет. Потом быстро обернулась и заковыляла. Я машинально пошел вслед за ней.
В сенях она остановилась.
– Вы побудьте тутот-ка, в сенцах-то, а я пойду спрошу…
– Пожалуйста, поскорее.
– Сейчас.
Она опять заковыляла, а я остался в сенцах и затем прошел в хорошо знакомый широкий коридор.
«Вот! – подумал я. – Четвертая дверь налево. Это ее дверь!..» Сердце сильно билось.
Ждать мне пришлось довольно долго. Я начинал терять терпение. Меня била лихорадка. Я уже прохаживался несколько раз по коридору, осматривал образки над дверями и останавливался перед заветною дверью.
– «Постучать или просто войти?.. Обрадуется или нет?.. Испугается… Что же они не идут?.. Поганые монастырские черепахи!.. Я наконец и скандал учиню».
В это время из глубины коридора вышла мать Агапия и с ней еще две монахини.
Тихо и робко они подошли ко мне и остановились молча, как раз перед дверью кельи Лены.
– Что же, – спросил я, – можно видеть?
И я уже протянул руку к двери.
– Да ее тут нетути, – проговорила торопливо мать Агапия и прислонила к двери руку.
– Где же она?..
– А в церкви уж.
– Молится?
Она ничего не ответила и пристально посмотрела на меня.
XVII
– Что же? Сойдемте в церковь. Ведь можно в церковь-то войти?
– Вот, – сказала она, указывая на рядом стоящую монахиню. – Сестра-сторожиха с ключом.
И «сестра-сторожиха», маленькая, худенькая, вся сморщенная и бледная монахиня, показала мне ключи, как бы в удостоверение, что она действительно «сестра-сторожиха».
– Зачем же церковь-то заперта? – спросил я. Но все три монахини, молча переглянувшись между собою, пошли по коридору. И я пошел за ними.
Вдруг «мать Агапия» быстро обернулась и спросила меня:
– Вы зачем же вдруг так приехали?..
– Я письмо получил… от сестры.
– Она вас звала?.. Проститься, что ль, хотела?
– Как проститься?.. Разве она уж уехала?
– Уехала! Х-м! – проворчала басом третья сестра, низенькая и толстая – точно черная глыба.