Тёмный путь — страница 87 из 109

– На Бога уповай, а сам не плошай! – поправил я его.

– Ну вот! – сказал он. – Это говорит ваша народная мудрость… Итак, мой дорогой брат, я очень рад, что мы с вами сговорились, и позвольте вас уверить, что вы найдете в нас не врагов, а надежных союзников.

И он опять взял меня за руку, крепко пожал ее и нежно потрепал по ней другой рукой.

– А теперь, – сказал он, – пойдемте к другим нашим братьям… Они, вероятно, ждут уже нас.

И он прямо направился к двери салона.

Там, позади этих дверей, были шум, говор, раздавались шаги. И я теперь только обратил внимание на все это, а до сих пор не замечал и весь был погружен, изумлен тем, что я слышал от моего странного собеседника.

XXIX

Он распахнул двери, и мы очутились в шумном многолюдном собрании, которое все разом смолкло при нашем появлении. Тут было много молодых и старых лиц, тут были типичные евреи, в лапсердаках, с длиннейшими пейсами, но тут же были и настоящие европейские денди, в самых современных модных европейских костюмах. Было также довольно много дам и девиц, и даже очень красивых, которые, как цветы, были разбросаны среди темных и черных мужских костюмов. Здесь не было только тех растрепанных, неряшливых, невероятных чуек, накидок и пальто, тех славянофильских, ухарских рубашек и поддевок, которыми было богато собрание приверженцев фаланстеры. Здесь все было чинно и прилично, хотя многие потом, в особенности из старых седых еврейских бород, начали очень громко покрикивать и вообще вести себя со всей еврейской бесцеремонностью и неблаговоспитанностью.

– Здравствуйте, братия, – поклонился им Бергенблат. – Вменяю себе в приятную обязанность представить вам нового собрата, господина (он назвал мою фамилию). Примите его в наше тесное единение, как трудящегося для той же великой цели, для которой и мы все работаем.

Все посмотрели на меня с любопытством и начали подходить к хозяину и здороваться с ним. Некоторые очень низко кланялись, другие целовались с ним. Многие раскланивались со мною и жали мне руку. Наконец ко мне подошел какой-то низенький, сильно поседевший еврей, с красными воспаленными глазками, громадным сизым носом и до невероятности курчавой головой. Все волосы на этой голове представляли копну какого-то взбитого серого войлока и выказывали явное стремление сбиться в колтун. От него сильно разило каким-то неприятным крепким запахом и чесноком.

– Пижволте… быть жнакомым… – начал он, схватив мою руку в свою липкую, костлявую ладонь. – Я Габер, издешний коммерсант… и фабрикант… Вы же теперь вступили в нашу еврейскую семью и отреклись же от вашего сумасбродного учения…

Но мне не суждено было дослушать этого обращения. Я успел только проговорить, что я вовсе не отрекся, как к нам быстро подошел Бейдель и буквально оттер господина Габера, говоря ему:

– Ну! Это после, после, господин Габер… Теперь все философские и религиозные вопросы в сторону.

– Зачем же вы не даете мне поговорить с гашпадином? Он новый гашпадин, надо научить его, – запротестовал Габер, но какой-то юркий черненький еврейчик быстро схватил его под руку и увлек в сторону. Очевидно, все это было подготовлено, и меня сторожили.

Бейдель взял меня также под руку.

– Завтра, – сказал он шепотом, несколько пришепетывая, грассируя и косясь по сторонам. – У нас серьезный день. Завтра наши сожгут все ряды мелких торговцев, которые торгуют в мелочных лавках здешнего толкучего рынка.

Я с ужасом отшатнулся от него.

– Зачем же?! – спросил я невольно.

– Затем, чтобы, по возможности, всеми зависящими от нас средствами уничтожить рознь мелкого торгашества. Мы разорим их, и на место их выдвинем наших торгашей… – И он пристально, в упор посмотрел на меня сверкавшими серыми глазами.

Я невольно выдернул мою руку из-под его руки и молча уставился на него. Он быстро искоса взглянул по сторонам. Мы стояли в углу залы. Около нас никого не было, все столпились вокруг Бергенблата, который рассказывал что-то с жаром.

– Вы хотите спросить, зачем же эта замена? Затем, – проговорил он медленно, – что наши торгаши уже съединены. Они никогда не будут рыть друг другу ямы, как ваши. Они составляют одну братскую семью, связанную правилами кагала и их религией…

– Разве вы не еврей?! – вскричал я.

Он быстро кивнул головой.

– И да, и нет! – сказал он. – Я еврей, но прежде всего я – единитель… Я приношу и принесу все в жертву великому делу единения. – И его глаза опять засверкали диким огнем фанатизма.

«Как же он, – подумал я о Бергенблате, – говорил мне, что они идут против фанатизма. Разве он – один из высших, а этот, его подручник, – из низших».

XXX

Я хотел ему возражать, но к нам подошли и обступили нас со всех сторон. Многие заговорили с ним, а я отошел.

Я положительно начал терять голову. Что это? Это какой-то заговор евреев против русских. Что же они сделают этим единением? Выдвинут их торгашескую нацию?! Задавят нашу торговлю, и без того некрепкую, понизят силу наших капиталов. И национальная русская жилка сильнее и сильнее заговорила во мне. Напрасно какой-то внутренний голос – голос Бергенблата – шептал мне: выше всего должна быть человечность и свобода, полная свобода духа! Да провалитесь вы – негодовал я – все с вашей свободой и единением! Это не единение, а борьба, которой вы просто хотите задавить христианские нации, нации, полные любви к великому Сыну Человеческому и всем людям… даже к вам, «пархатым обрезанцам».

Словом, я был в страшном волнении. Не видел ничего кругом себя и безбожно кусал и грыз собственные губы. В горячке моей я не видел, что что-то произошло, что на меня из конца залы подозрительно смотрел Бергенблат и подле меня вдруг очутилась Геся. Она взяла меня за руку и повела. Я невольно хотел выдернуть мою руку из ее руки, но опомнился и постарался даже улыбнуться.

– Позволь тебя гражданину представить, – проговорила Геся, ведя меня вперед, – моей двоюродной сестре Лео Габер. – Я взглянул перед собой, и вся моя горячка, все мое волнение разом улетели.

Я увидел такую красавицу, какой не видал до сих пор ни наяву, ни во сне, ни в мечтах, да вероятно, и не увижу. Перед ней вдруг померкла красота Геси, как свет Венеры перед Солнцем.

Вокруг нее было несколько молодых еврейчиков, которые, как кажется, увивались около нее. Но все они были серьезны, сосредоточены и, очевидно, просто млели и любовались ею, теряя способность говорить и даже мыслить.

Это было удивительно правильное и, если можно так выразиться, художественное лицо. В нем не было тонкой, идеально-неземной красоты. Но все в нем было в неподражаемой гармонии, и что всего было поразительнее в этом лице, это удивительное спокойствие, сила бесстрастия. Это лицо смотрело просто, приветливо, своими большими, ясными голубыми глазами, но губы его не улыбались, а как будто только складывались в добрую улыбку. И несмотря на эту улыбку, все лицо было необычайно серьезно. Оно было ослепительной белизны, с самым легким румянцем, а густые золотистые волосы придавали ему особенную важность, блеск и свежесть.

На ней было простое белое платье из легкой летней материи, с узенькими серыми полосками, без всяких украшений, и даже в ушах не было серег, а на руках браслетов, но, мне кажется, это отсутствие золота, камней и всяких блестящих безделушек еще более увеличивало блеск белизны ее кожи и ее сияющих глаз.

Она протянула мне руку и ничего не сказала, даже посмотрела на меня как-то вскользь, мимоходом и повернулась к говорившему ей джентльмену.

XXXI

– Вы не будете отрицать, – говорил джентльмен, – что наши чувства – чувства угнетенной нации – не могут сделаться вдруг космополитными и общечеловечными. Вражда, которая воспиталась вековым гнетом, не может быть хрупка, ничтожна и недолговечна.

Он говорил медленно, отчеканивая каждое слово, и, очевидно, подбирал выражения, стараясь о их красоте.

Она слушала его покойно, равнодушно, как будто не понимала, что он говорил, и вдруг, прямо обернувшись к нему, сказала певучим и сильным сопрано:

– Извините меня. Я мало верю в то, что вы говорите.

Джентльмен смутился, покраснел, захлопал глазами и довольно резко возразил ей:

– Но ведь это же неопровержимые выводы…

– Да! Для вас… но я в них не могу верить. Мне кажется, эти выводы… просто измышления… личные теории… потому что наша нация, сколько ее ни угнетали… всегда была строптивая, гордая нация… Я ведь знаю нашу историю… И племенная вражда весьма грубая… или… полная… Я не знаю, как это выразить…

– Цельная, – подсказал джентльмен.

– Д-да!.. Цельная… – повторила она нерешительно и помолчала, как бы обдумывая, и потом быстро прибавила: – Эта вражда – одна из национальных черт.

По этому обрывку разговора я понял только, что в нем была глубокая и серьезная, так сказать международная, мысль. Я еще более удивился тому, что молодая женщина или девушка может заниматься такой мыслью.

– Я совершенно согласен с вами, – сказал я, вмешиваясь, непрошеный, в разговор. – Племенное угнетение есть излюбленное оправдание евреев, а на деле это угнетение только мнимое, кажущееся…

Она посмотрела на меня пристально своими светлыми блестящими глазами и чуть-чуть кивнула головой.

– Вы не испытали на своей коже, каково это угнетение!.. Как же вы можете, как вы смеете так говорить! – закричал на меня рядом стоявший, рыжий, весь в мелких веснушках еврейчик.

Она взглянула на него и, неожиданно дотронувшись до моей руки, сказала:

– Идемте отсюда… Я устала… – И она отступила на несколько шагов к стене, опустилась на мягкий диванчик из шелковой серой, блестящей материи и указала мне место подле себя.

XXXII

– Вы совершенно правы… – сказала она, – и то, что вы говорите, я напрасно стараюсь втолковать моим соплеменникам… в особенности моему отцу… Они все за это на меня в ужасной претензии… – сказала она тихо. – Называют изменницей, отступницей и Бог знает чем… – И она кинула взгляд на группу молодежи, от которой мы только что отошли.