«Теперь половина 11-го, я приду к нему в половине 12-го, как раз к завтраку… Я должен застать его дома…»
Но у Бергенблата меня не приняли. Прошло целых четверть часа, пока человек ходил с докладом обо мне и возвратился с извинением, что у его господина неотложное и спешное дело.
Я вынул визитную карточку и написал на ней:
«Когда я могу застать Вас свободными, чтобы переговорить о весьма серьезном деле?»
Человек принес мне карточку Бергенблата, на которой твердым крупным почерком было написано:
«На той неделе, в четверг, вечером в 7 ч. к Вашим услугам.
Я отправился. Двое слуг и швейцар стояли на подъезде и смотрели в сторону пожара. Он принял грандиозные размеры. День был солнечный, ясный. Серебристо-сизые облака клубились на горизонте, и, резко отделяясь от этих облаков, громадный столб дыма поднимался прямо вверх и затем широкой дугой сгибался в сторону. По бокам его тянулись синеватые клубы дыма, которые сливались с облаками. Сильный восточный ветер то там, то здесь вздымал пыль и крутил ее вихрем.
Я пошел пешком, так как ни одного извозчика не было на набережной. Везде на подъездах и в особенности у ворот домов собирались кучки народа. Еще больше его стояло на набережной, около гранитных барьеров, и все смотрели в сторону пожара. Было что-то напряженное, зловещее в этой картине и в сильных порывах ветра, который, точно со злобой, налетал и бил пылью в глаза.
Я свернул на Царицын Луг и отправился вдоль Летнего сада к Малой Садовой.
XXXVI
Картина пожара стала ближе, грандиознее. Как будто слышался в отдалении несмолкаемый гул, который смешивался со стуком колес. На углу Летнего сада я нанял извозчика и велел ехать к Гостиному двору.
– Там теперь не проедешь… Ни! – усомнился извозчик.
– Ну! Проезжай поближе к пожару, только скорей!
И калифарды запрыгали. Но мне казалось, что извозчик едет ужасно медленно. Я весь стремился скорее к тому месту, где горит, и напрасно охлаждал себя мыслью, что ехать затем только, чтобы посмотреть на несчастие ближнего, удовлетворить пустое любопытство, вовсе не следует.
Перед Сенной открылась уже суматоха пожара. На площади был хаос. Люди бегали, сновали, кричали; масса всякого хлама была свезена сюда, свалена около лавок и даже проехать на площадь было невозможно. Проезд заграждала цепь солдат, вероятно караул с гауптвахты, которая стояла рядом.
Я велел объехать кругом, с Екатерининского канала, и мы вернулись назад. Но около Мучного переулка проезда не было, и также все было завалено разными вещами. Я отпустил извозчика и пошел пешком.
Шум и гром пожара, неистовый рев толпы, страшные порывы ветра, разметывавшие дым и гарь во все стороны, обхватили меня той судорожной атмосферой, в которой царят и паника, и подъем человеческого духа. Помню, во мне было одно желание: идти вперед, как можно ближе к тому месту, где раздавались неистовый охриплый крик и визг, и я шел, толкал, меня толкали. Что-то сыпалось сверху на меня, что-то валилось под ноги. Я добрался наконец до Садовой, до главного фаса Апраксинского двора, но это была только половина дела. Всю улицу занимала толпа, которая суетилась, толкалась, кричала и вся была в страшном возбуждении. Я взглянул вдоль Садовой. Она вся была полна дыма, и он то разносился ветром, то снова окутывал толпу, застилал глаза, мешал дышать. Во многих местах пламя пробивало этот дым, кипело как-то озлобленно и порывами выбивалось из окон и арок рядов.
Какой-то парень, весь в саже, обгорелый, с бледным лицом, тащил огромную связку железных прутьев и кричал сиплым, визгливым голосом:
– Уйди! Уйди!.. Разбрыжжу… раз… – И он упал передо мной на мостовую.
Другой толстый, рыжий, бородатый, какой-то, вероятно, сиделец, тащил один целый прилавок и бросил его посреди улицы, повернул назад и снова исчез во дворе. Я бросился вслед за ним, и мне удалось проникнуть в самое здание двора. Нестерпимый жар и чад обхватили меня со всех сторон.
Люди, как звери, метались в дыму и в огне. Ветер неистовствовал, пламя клокотало. Помню, маленькие железные шкафчики горели, как деревянные клетки. И что в особенности поразило меня, это – отсутствие пожарных и полиции. Я после узнал, что все пожарные команды были измучены предшествовавшими пожарами, все трубы были перепорчены. Одним словом, огню была предоставлена полная свобода. Только гораздо позднее привезли паровую трубу и стали ею действовать со стороны Фонтанки.
ХХХVII
Не знаю почему, мне хотелось идти дальше в это моря огня и суматохи. Может быть потому, что пожар захватывает и раздражает. Заразительно общее настроение; оно извращает наши желания и стремления. Но только что я сделал несколько шагов, как чья-то рука сзади налегла на мое плечо и грубый голос спросил меня:
– Куда вы?
Я обернулся. Передо мной стоял какой-то мужик или мастеровой работник в обдерганном и замасленном полушубке, с всклокоченной рыжей бородой.
– Куда вы? – повторил он. – Здесь нам не место. Здесь нашего брата бьют и жгут! – Я смотрел на него с недоумением.
Он наклонился ко мне и прошептал быстро:
– Бейдель. Вчера у Бергенблата познакомились. Не узнаете?.. Ступайте! Ступайте!.. – И он сильными руками повернул меня к выходу и исчез в толпе.
Я бросился в ту сторону, куда он пропал. Но впереди гуще столпился народ. Там, очевидно, что-то происходило. Что-то напоминало стаю голодных собак, рвавших добычу. Крики и рев, кажется, заглушали шум пожара. Я двинулся к этой кучке людей, но вдруг она расступилась, и я увидел какого-то бледного человека, маленького, с искаженными чертами лица, у которого тащили и рвали из рук в разные стороны громадный узел. Бейдель держал человека под руку и защищал его.
– В полицию! – кричал он. – В квартал!
– Не надо полиции! Не надо! Мы сожжем его! – И толпа с новой яростью кинулась в общую свалку и меня оттолкнули. Я видел только, как все смешалось в какую-то безобразную кучу, из которой что-то понесли туда, где кипело сплошное море огня, и с диким звериным криком бросили это что-то, с размаху, в огонь.
Пронзительный, раздирающий крик завершил эту безобразную сцену.
XXXVIII
На одно мгновение у меня затуманилось в глазах.
Я не чувствовал, как меня толкали, влекли и очнулся опять на углу Мучного переулка.
Подле меня совершалась какая-то сцена. На панели лежала женщина и горько плакала, и билась о каменные гранитные плиты. Подле нее стоял городовой и два каких-то мужичка, как будто сидельцы, которые что-то толковали ей и убеждали.
Я нагнулся к ней. Мне показалась она такой жалкой, в этом беспомощном горе и тяжелом отчаянии, ее затасканный бурнусик был изорван, опален, так же как и волосы. И когда она отняла платок от лица и взглянула на меня, то я с радостным криком «Жени!..» в одно мгновение подхватил ее и поднял с тротуара.
Она ухватилась за меня обеими руками и продолжала рыдать и биться на моей груди; а я весь дрожал и влек ее дальше. Но будочник задержал нас.
– Ваше благородие, – сказал он, прикладывая руку к козырьку. – Пожалуйте в квартал. Мы обязаны, ваше благородие, доставить ее в квартал. – И он взял Жени под руку. Оба мужичка тоже поддержали:
– Нет! Так нельзя, ваше благородие, – подхватил один. – Она, может, и есть самая поджигательница. Кто их разберет!..
И мы пошли в квартал Спасской части.
Но мы не прошли и двух-трех шагов, как нервное напряжение, которое, очевидно, овладело ей, оставило ее и она лишилась чувств, и если б я не поддержал ее, то она снова упала бы на тротуар. Я быстро подхватил ее на руки и понес. Городовой позвал извозчика и усадил нас, а сам взял другого и, захватив одного из мужичков, поехал за нами.
В квартале мы никого не нашли, кроме какого-то запасного писаря. Я спросил стакан воды и опрыскал Жени. Но она не приходила в себя. Нашлась у кого-то склянка с нашатырным спиртом, и с помощью его мне наконец удалось привести ее в чувство. В это время вошел помощник частного пристава и покосился на всех нас.
– Вот, ваше высокоблагородие, – отрапортовал будочник, приложив руку к козырьку, а другой указывая на Жени, – на пожаре взяли. Вот и свидетели… Тряпки бросала… насеренные…
– А вам, ваше высокоблагородие, что угодно? – обратился частный ко мне.
– Ничего… Это моя добрая знакомая. Я только пришел проводить ее.
– Позвольте допрос снять, – сказал он важно и покосился по сторонам, бренча шпорами. Он вошел в следующую комнату и велел привести к себе Жени. Она была так слаба, что все время, сидя на стуле, опиралась головой о мою руку. Я сам отвел ее в комнату и поддерживал ее во время допроса.
XXXIX
– Она будет сродственница ваша? – спросил меня помощник пристава, садясь за стол, покрытый сукном.
– Нет! Хорошая знакомая, из одной губернии. Я знаю все их семейство. Теперь, знаете ли, времена подошли такие смутные, бурные.
– Да-с! Да-с! Времена смутные. Справедливо изволили сказать. – И он быстро перебирал пачку бумаг, лежащую у него на столе, потом вынул из другой пачки допросный лист. – Как ваша фамилия? – спросил он, обратясь к Жени. Она не тотчас же ответила, посмотрела пристально на него и сказала тихо, но явственно:
– Меня зовут Марья Петрова, по фамилии Крюкова.
Частный записал и спросил тихо:
– Православная?
Жени покраснела и сказала твердо и злобно:
– Была, к сожалению, прежде православная, а теперь от всякой религии свободна.
Частный покачал головой и произнес только многозначительное «ссс!..»
– Скажите, – спросил он насмешливо, – совершенно освободились?!
– Прибавьте к этому, – сказал я, – другую правду. Зовут ее не Марья Петрова Крюкова, а Евгения Павловна Самбунова. Она дочь помещика К… губернии, человека почтенного и всеми уважаемого, Павла Михайловича Самбунова.