На другой день я не узнал ее. На вид она казалась лучше. Но с ней был жар. Она не могла понять самых простых вещей. Я бросился к доктору.
По отзыву хозяйки и Петра Степаныча (который пришел ко мне с раннего утра), доктор Г., ассистент одного из медицинских светил, – был вполне надежен в этом случае.
Он приехал и сказал, что через два-три дня только можно определить болезнь. А через три дня объявил, что у ней Febris recurrens – возвратная горячка, осложненная еще какими-то мозговыми страданьями. Он предупредила меня, что положение ее крайне опасно, что ей нужен абсолютный покой. Он прописал ей обвертывания холодными мокрыми простынями, глотанье льду и на голову, если будет бред усиливаться, – непременно и обязательно рубленый лед.
– А там, – сказал он, – что будет?.. Может быть, натура сама переработает.
Мы с Нерокомским не оставляли ее ни на одну секунду. И дни, и ночи, чередуясь, проводили у ее постели.
LXI
Я теперь только вполне узнал, какая бескорыстная, глубоко любящая натура была у этого человека. У него, кажется, не было особенных привязанностей к жизни, они были схоронены. Но он любил всех, и с такой лаской и горячностью отзывался на каждый сердечный призыв больной души. Он помогал всегда и всем чем только мог. Я как теперь смотрю на его небольшую, несколько сутуловатую фигуру, на его неизменно добрую, какую-то наивную улыбку. «Откуда, – я думал, – взялось у него столько глубокой и искренней привязанности к людям?!» И странно! Его принимали все, даже люди самых противоположных озлобленных партий, и как-то индифферентно или благодушно-насмешливо относились к нему. Все звали его «наш юродивый». «Господи! – думал я иногда. – Да не сосредоточивается ли в этом юродивом то, чего недостает и недоставало людям во все века и времена – искреннего и чистого, братского сердца, любящего и простого?!»
В нем был один надоедливый недостаток. Он был болтлив через меру, лучше сказать словоохотлив. Он как будто стремился к тому, чтобы в сердце не оставалось ни одного невыговоренного слова. Очень часто, с первых же слов его завязывался неразрешимый спор, и его жестоко, грубо обрывали за его мнения. Он вдруг замолчит, как-то потупится, пожмет плечами и стушуется, а его противник взглянет на него с презрением и отойдет самодовольный. А через час уже он хлопает его по плечу и говорит:
– Ах ты наш блаженный, юродивый, верующий!! – И смеется и улыбается также и Петр Степаныч.
Для всех он был действительно «наш» и был «человеком». И вот эта необычайная ясность и незлобивость, мне кажется, притягивали всех к нему.
Он часто говорил: я делаю-с что могу, а горами двигать не могу. На это необходима не единичная сила, а национальная… А где же она, эта сила-с?
И действительно, где же была эта сила?
В подъемах народного духа, во время общих, государственных бедствий, войн – во время патологических состояний?
Где же скрывалась эта сила в нормальном, обыденном состоянии?
Помню, тогда этот вопрос сильно занимал меня. Он слишком близко касался нашего кружкового дела.
Я ставил его ребром перед Нерокомским, но он ничего не мог ответить.
LXII
– Что мы знаем?.. Мы только знаем здесь, что ничего не знаем, – говорил он. – Если б мы знали, где источник этой силы, то давно бы эксплуатировали ее и сам источник весь бы заплевали и об… (он любил грубые, но сильные выражения), так что никакие санитары не очистили бы его… Идем, как волы… жуем жвачку и шагаем, шагаем… раз, два!.. раз, два!..
Помню, этот разговор был в комнате нашей больной. Он при этих словах зашагал по комнате медленной развалистой походкой, ковыляя то на ту, то на другую ногу.
– Ссс! Тише!.. – сказал я ему и указал на Жени, которая была постоянно в забытье или бормотала что-то непонятное. Только один раз, она глухо, тихо вскрикнула: «Мама!» и замолкла.
Я долго стоял над ней, наклонясь, но она молчала и только дышала часто и отрывисто, постоянно облизывая сохнущие, растрескавшиеся губы.
На десятый или одиннадцатый, не помню, день вечером она лежала пластом, не шевелилась, дыханья почти не было, пульс едва-едва бился. Доктор прописал мускус и сказал, что зайдет рано утром.
– А вы, – сказал он, – поддерживайте теплоту в ногах и в руках и приготовьте бутылочку шампанского, только иностранного.
Мы молча сидели с Нерокомским и тупо, томительно ждали.
Помню, в этот вечер горничная вошла и позвала меня.
– Какая-то барышня вас спрашивает, – сказала она шепотом. – Они в вашей комнате.
LXIII
Я пошел к себе, оставив Нерокомского подле больной.
У меня в номере на диване сидела Геся. Я не вдруг узнал ее в темноте вечера. Лампа была завернута и тускло освещала предметы.
– Что? – спросила она, – не узнал?.. Забыл свою матримониальную супругу?..
– Что вам нужно?! – спросил я. – Говорите скорей, мне положительно некогда.
– А!.. Тебе некогда?.. А ничего же мне не нужно!.. Я пришла только по поручению отца. Он послал меня спросить, что же ты будешь у него или нет?.. Он тебя ждал в прошлый четверг… долго ждал… целый вечер ждал… И это же не по-джентльменски… обещаться, просить быть дома и не прийти.
– Скажи твоему отцу, что никогда, никогда к нему больше не приду… слышишь! Ни к нему… и ни к кому из вас… бессердечных бесчеловечников!!
– Как!.. – вскочила она со стула. – За что же это?.. За то, что мы заботились о твоем просвещении?.. Старались сделать из тебя разумного?..
– Не надо мне ваших забот и вашего разума, – вскричал я. – Не нуждаюсь в них и одного желаю, чтобы вы все, весь ваш жидовский кагал оставил меня в покое… сделайте милость! Пожалуйста!.. – И я обеими руками показал ей на дверь, приглашая ее уйти.
Она страшно побледнела, быстро вскочила со стула, подбежала к двери и, распахнув ее, закричала:
– Дурак! Дурак и дурак!.. Оставайся же как был… дураком помещиком!! Мы и без тебя найдем дорогу куда нам нужно…
Последние слова она очевидно выронила в бестактной злобе, но я поднял их и припрятал.
«А! – подумал я. – Презренная сволочь!.. Так я, значит, был нужен тебе… погоди же… я таки проникну в твою каббалу поганую!»
И, выпив залпом стакан воды, я опять скорее пошел к Жени.
LXIV
Я увидал, что Нерокомский стоит, наклонясь над ней, и как только я вошел, он погрозил мне.
Сердце во мне вдруг упало, и вся моя злоба на жидовский кагал сразу отлетела от меня.
«Что же?.. Неужели отходит?!» – подумал я и быстро, на цыпочках, подошел к кровати.
Нерокомский схватил меня за руку, отвел в сторону и, с трудом дыша, с робостью проговорил:
– Кризис! – И перекрестился.
– Почему ты думаешь? – спросил я.
Он подвел меня к ней.
Она тихо, чуть слышно стонала, но дышала ровно, глубоко, и на всем лице ее выступил сильный пот.
– Видишь, видишь?.. – допрашивал он.
Но мне не верилось.
Я опустился на стул и ждал, что все это временное возбуждение после мускуса и шампанского сейчас же кончится, она снова побледнеет и перестанет дышать.
Мы молча сидели несколько минут, целых полчаса, он несколько раз порывался заговорить со мной, но, очевидно, боялся разбудить ее. Почти всю ночь мы провели у ее постели, не отходя ни на шаг. Рано утром приехал доктор, и по его лицу я уверовал, что опасность миновала.
– Вот что только, – сказал он мне уже в коридоре. – Может произойти опять рецидив… Эти горячки неимоверно склонны возвращаться… Главное теперь – поддержать ее силы. – И он еще раз передал мне, как и чем поддерживать и восстанавливать эти силы.
Но рецидива с ней не было, по крайней мере вскоре. И с этого самого дня она начала быстро поправляться.
Следуя указанию доктора, я ничем не напоминал ее последнее прошлое, катастрофу, которая довела ее до самоубийства. Порой она как будто вспоминала что-то, но это что-то, очевидно, представлялось ей до того страшным, что она сама гнала его скорее из своей ослабевшей и плохо работавшей головы. Инстинкт жизни делал свое дело.
Я заметил, что она с удовольствием мечтает о возвращении домой, вспоминает свое детство, мать и отца, но, видимо, все это чувство было еще слабо, болезненно… Все ощущения и самая мысль трудно складывались.
LXV
Так прошла целая неделя или дней десять. Она уже начала вставать с постели. Раз, утром, я нашел ее в слезах.
– Что с тобой, Жени?! – вскричал я. – Мы уже дня три говорили друг другу «ты». – Зачем эти слезы?.. Тебе теперь не нужно волноваться.
– Я вспомнила, – сказала она и заплакала. – Я вспомнила… как он был добр…
– Кто он, Жени?
– Он… Виктор… Как он боялся умереть, потому только, чтобы не огорчить меня… Он только одного искал и одним жил… чтобы добыть людям счастье. – И она еще сильнее заплакала.
– Жени! Жени! Живи для того же самого, для чего он жил… хоть я не знал его, но я верю… Я хочу верить, что он был достоин, вполне достоин твоей любви… Будь тверда… Каждый из нас должен надеяться на лучшее… В семье твоей ты найдешь ту любовь, которой недостает людям для их правильной, нормальной жизни.
Она повертела головой и, не отнимая платка от глаз, прошептала:
– Это нельзя… Невозможно… Эта любовь, семейная любовь – эгоизм.
– Жени, ведь нельзя так жить… без любви, без надежды…
Она пожала плечами и прошептала:
– Другой жизни нет.
– Как нет?.. Нет жизни без любви… Без любви – мертвечина!.. Только одна любовь освещает и согревает… Припомни Бурдильена:
Но нет любви – и гаснет жизнь,
И дни плывут, как дым…
Это вы, «граждане», совсем напрасно делите любовь на эгоистическую и альтруистическую… Всякая любовь эгоистична… Всякий человек любит потому, что это ему нравится, приятно… И чем больше человек любит, чем он добрее, тем больше любят его и другие… Тем больше он может сделать добра и себе, и людям… Это верно… это истина…