Она ничего не ответила, отерла глаза и долго, пристально смотрела на меня, затем протянула мне свою горячую руку, и я подал ей свою.
– Ты добрый! – сказала. – Ты мой искрений, любящий друг?.. Да?. Ты любишь меня?..
– Люблю как доброго, дорогого друга.
– И я попробую, постараюсь полюбить тебя так же. – И мы сидели довольно долго молча. Несколько раз я старался освободить мою руку из ее руки, но она нервно, как-то судорожно сжимала ее. И я боялся, что она опять расплачется, расплачется истерически. Я чувствовал, что на нее подействовали не мои убеждения, но просто желание чем-нибудь и как-нибудь заглушить, пересилить в себе гнетущую, щемящую пустоту сердца и безвыходность.
LXVI
– Жени! – сказал я… – Ты мне ни разу не сказала о Саше, что с ним? Где он?.. Здесь?
Она повертела головой.
– Он там.
– Где там?
– У повстанцев…
– Но ведь восстание почти кончилось?
– Да!.. Кончилось… Он, верно, бежал за границу… Убит? Я не знаю… Я давно уже не получала от него никаких известий.
– Это надо разузнать, – тихо проговорил я.
Через несколько дней она опять заговорила о Веневитьеве, но на этот раз уже спокойнее. Тяжелое воспоминание, видимо, уже покрывалось саваном забвения. Жизнь вступала в свои права. Но все-таки это воспоминанье кончилось слезами и рыданиями.
Затем прошло еще несколько дней, и раз вечером она передала мне всю роковую историю ее любви, весь ее роман. Они встретились случайно, на одном из заседаний их фаланстеры, и случайно проговорили почти целый вечер. Тихий, скромный, застенчивый, Веневитьев был убогим тружеником литературной богемы. Кроме того, он был педагогом и давал частные уроки. На Жени он произвел сразу глубокое и неизгладимое впечатление. У него был довольно правильный склад лица. Мягкий, симпатичный голос, мягкие светло-русые волосы и большие голубые, задумчивые глаза. В нем было больше женственности, чем крепкого мужского склада, и в своих взглядах он был так же мягок, но упорен в своих крайних убеждениях. Фон этих убеждений был безнадежный, глубокий пессимизм. Строгий стоик, почти аскет, в своей внешней жизни он был фанатичным поклонником Будды, но его учению не верил. Для него нирвана была полна уничтожения. В загробное странствование человека, в его переселение он не верил, и вся религия монгольского Сати-Муни для него суживалась только в земном, нравственном учении. Одним словом, он был крайне упорный скептик.
LXVII
Уже несколько дней Жени постоянно мечтала о возвращении домой, доктор сказал, что через неделю, несмотря на ее слабость, можно будет везти ее. Она так похудела и переменилась, что трудно было узнать ее. Глаза ее стали большими, навыкате, и смотрели с такой безнадежной грустью. Каждый день она спрашивала: скоро ли?.. И мы с Нерокомским должны были постоянно утешать ее и даже обманывать, как ребенка.
Я уже давно получил деньги из деревни, собрался. Но тут случилось одно непредвиденное обстоятельство, которое задержало наш отъезд.
Почти каждый день и целый день я проводил у постели больной. Дела у меня не было, и я утешался тем, что творю доброе, человечное дело и сижу около выздоравливающей, которой нужна была моя помощь. Мы читали с ней критические статьи Писарева и не замечали их односторонности.
Один раз, в сумерках, вошла горничная и опять объявила мне, что какая-то барышня желает меня видеть. Кровь бросилась мне в лицо. Я вообразил, что опять эта навязчивая Геся делает на меня покушение.
– Какая барышня? – быстро спросил я. – Та же, которая была с неделю тому назад? Гони ее!.. Скажи, что у меня нет времени.
– Нет!.. Это, кажется, другая… Эта повыше будет.
Я сказал Жени, что я сейчас же приду… Спроважу ее и приду.
В коридоре, перед дверью моей комнаты действительно стоял кто-то, какая-то дама, в темном платье, с закрытым вуалью лицом.
– Вы меня не узнаете?.. – тихо спросила она и протянула мне руку.
И ее голос что-то напомнил мне удивительно приятное. Но что? Где?.. Я путался в воспоминаниях и быстро отворил дверь в мою комнату.
– Прошу вас, – сказал я, приглашая ее войти.
Она вошла и тихо подняла вуаль.
Передо мной стояла Лия.
Я почувствовал, что я покраснел и растерялся.
Но в то же самое время у меня промелькнула мысль: значит, я им крепко нужен, если они решились действовать таким сильным средством и так бесцеремонно.
– Позвольте мне сесть, – сказала она. – Я шла пешком… Сегодня так жарко… даже теперь…
И она опустилась на близстоящее кресло.
– Садитесь на диван, – сказал я. – Здесь покойнее.
LXVIII
– Я пришла, – начала она, – по поручению моего дяди, Бергенблата, которого мы все уважаем и руководительству или указаниям которого охотно подчиняемся. Он наш вождь и правитель…
– Я это догадался.
– Видите… Он весьма огорчен… тем, что вы разорвали всякие отношения с сестрой Гесей… О! Я знаю, что вы скажете, что она действовала совершенно бесцеремонно…
– Нет! Не бесцеремонно, – перебил я ее и чувствовал, как покраснел… – Но без всякого понятия о чести, человечности, справедливости и законности… Вы простите меня, что я так резко выражаюсь о вашей сестре…
– Не извиняйтесь… я очень хорошо понимаю, что на вас, как и на всякого нравственного и законного человека, ее поведение может подействовать самым отталкивающими образом… Но если бы вы знали, как она несчастна!.. Если бы вы знали, что она несколько раз бросалась в ноги к ее отцу, чтобы он снял с нее эту тяжелую участь – быть двуличной, притворяться, обманывать… Вы думаете, что все это не противно ей так же, как и всякому порядочному человеку. Вы смотрите на нее с глубоким сожалением… Но к несчастью, у нас заменить ее некем.
Я посмотрел на нее удивленными глазами.
– К чему же необходим вам обман и притворство?! – проговорил я, невольно пожимая плечами.
– К тому, что другого средства нет, – сказала она и посмотрела на меня прямо, в упор своими прелестными глазами. – В мире лжи, всяких обманов, гадостей и беззакония нельзя действовать иначе как тем же оружием… Я благодарю Бога, что на меня не пал этот тяжелый жребий, который выпал ей, моей несчастной сестре, но… другого средства не было… Нельзя выходить на войну с голыми руками, против оружия надо действовать оружием… Когда человечность вступит в ее права… когда все будут просвещены и объединены, когда ложь исчезнет… тогда наступит время истины… «Тогда благоволит Господь жертву правды, возношения и всесожигаемая… Тогда возложат на алтарь его (а не Ваала) тельцы!..»
Я не мог понять этого странного взгляда… Мне казалось, в нем, в самом этом взгляде, в его основании, была громадная доля лжи.
LXIX
– Вы мне, вероятно, не верите? – спросила она. – Но то, что я вам теперь сказала, то выстрадано нами… Мы пришли к этому горькому убеждению и решились на жертву… В настоящее время мы переживаем время неправды, и, как долго оно продолжится, мы не знаем, но нам важно, очень важно, чтобы большинство людей убедилось в правильности нашего образа действий и нашего взгляда… и вот зачем я пришла к вам… Вы для нас очень дороги. («Ага! – подумал я с торжеством, – я это знал».) Через вас дядя надеется сблизить и соединить восточные кружки с западными.
– Как! – вскричал я. – Разве и в Западной Европе существуют такие же кружки?
Она кивнула головой и тихо сказала:
– Да! Существуют… только еврейские. Там они правильно организованы, по 12 коленам Израиля и по условиям местным.
– И вы полагаете, что может произойти соединение?
– Оно уже происходит, и в Западной Европе, и даже на юге России. Мы имеем уже многих, очень многих «соединителей». Необходимо только, чтобы мы – евреи – хотя немного сбросили с себя нашей фанатичности, а вы – христиане – не ставили бы в центр ваших верований одного Христа и не делали из него краеугольного камня.
Я посмотрел на нее с недоумением.
Я должен признаться в моем невежестве. В то время я еще не знал, что существует секта «жидовствующих» и что она, так сказать, свирепствует у нас, на юге.
Я сидел, изумленный тем, что она сообщила, и невольно любовался: таким благородством и изяществом дышали все черты ее прелестного лица.
LXX
А она снова начала:
– И вот, видите ли! Нам очень тяжело… что вы пренебрегаете… нашей идеей и не хотите помочь нам. Мы идем навстречу здесь каждому шагу, кто бы его ни делал… Мы понимаем, что здесь, на этом великом пути, совершается великое дело человечности…
– Но извините меня, – перебил я ее. – Идя к человечности путем бесчеловечия, едва ли вы до нее дойдете. Я был на пожаре, зажженном руками ваших единомышленников, я видел этот… ад. Я видел, как наш остервенелый народ кинул в пламя какого-то человечка, которого он принял за поджигателя.
Она удивилась.
– Вы сами это видели?! – спросила она.
– Сам, сам… своими глазами… как раскачали и бросили.
– Я ничего не слыхала… Я расспрошу… Ах! – вдруг вскрикнула она. – Вот что… Вы верно видели, как в пламя бросили тюк… Это были тряпки, пропитанные салом, керосином, с завода Нитче, которые за бесценок скупил один из мелких купчиков. Он не давал их. Это был, знаете ли, один из комических эпизодов этой страшной драмы… Наконец, как мне рассказывали… этот тюк отняли от него и бросили в огонь.
Я чувствовал, что при этом толковании я покраснел за свою опрометчивость и, мигая глазами, смотрел на нее; я думал, что она расхохочется, а она спокойно, величаво сидела передо мной во всем блеске своей холодной поражающей красоты.
Под конец разговора она взяла с меня слово, что я буду на другой день, в четверг, на их собрании у Бергенблата, и на этом мы с ней расстались.
Совершенно отуманенный и ее красотой, и тем, что она сказала мне, я снова вернулся в мою комнату. Мне все не верилось, что она сидела здесь, на этом кресле. И вся комната, казалось мне, осветилась и прониклась ее именем: в ней осталась ее атмосфера, чистая и благоухающая.