– Вы видите, – сказал я, – что я плачу моей доброй учительнице примерным прилежанием, в надежде, что она наградит меня желанной похвалой.
Она ничего не сказала и принялась толковать. Порой она увлекалась, отклонялась в сторону. Так, по поводу двойственности английских названий одушевленных или живых и мертвых предметов она сообщила, что все, что живое, свободное – все взято от англов, как Sheep и Ох, а все мертвое, как мясо beef или баранина – mutton, взято от норманнов, так как норманны подавили рабством англов. И при этом толковании она сообщила несколько исторических, весьма курьезных фактов.
Но чем дальше шло ее толкование, тем оно шло медленнее. Она тяжело дышала и останавливалась. Наконец как-то болезненно улыбнулась, вся покраснела и сказала тихо:
– Я не знаю, что со мной делается?.. Жарко сегодня… или я вчера много работала?.. Я почти всю ночь не спала.
– Хотите воды? – вскричал я, быстро поднимаясь со стула. – Или у меня есть валерьяновые или гофманские капли… Не простудились ли вы?..
В последнем вопросе, вероятно, сильно зазвучала моя страстность. Она едва заметно вздрогнула, провела платком по лицу и сказала:
– Нет, ничего!.. Вот и все прошло… это, вероятно, от жары.
– Бросимте, оставимте сегодня занятия, – сказал я. – Вам лучше отдохнуть.
– Да! – согласилась она… – Я лучше пойду домой. – И она быстро встала, схватила и надела шляпу. Я торопливо накинул ей бурнус. Она протянула ко мне руку и я, пожимая ее, заметил, как сильно дрожала эта рука.
– Я провожу вас, – сказал я.
– К чему? Зачем? Это лишнее.
– Позвольте мне хоть проводить вас до извозчика… Это для моего спокойствия.
И мы вышли. Я предлагал ей руку, но она отказалась. Я сейчас же нанял извозчика, усадил ее и долго смотрел ей вслед. Мне все казалось, что ей вдруг сделается дурно и она упадет с дрожек.
LXXXII
Беспокойный и недовольный, я зашел к Жени. У нее сидел неизменный Нерокомский (он в мое отсутствие почти постоянно сидел у ее постели) и читал ей Манфреда, перекладывая его à l’impromptu[79] по-русски. Его дубовый, топорный выговор английских фраз шокировал меня. Я невольно вспоминал звучный, мягкий, нежный выговор Лии – I low. «Ах, если бы она сказала мне: I low You», – думал я, и голова моя кружилась и сердце замирало.
Я начинал приходить к убеждению, что страсть вообще – это что-то самостоятельное, особенное, независимое от нашего рассудка. Рассудок может представлять самые наиубедительнейшие доводы. Он может все сводить к половым влечениям, к «собачатине», но страсть налетает внезапно, в то время, когда менее ее ожидал и более всего ее остерегался. Она первым делом накрывает этот рассудок туманом, рисует женщину в таком привлекательному возвышенном свете, что сердце невольно томится и влечет к ней неодолимо, вопреки всем рассудочным посылкам и доводам.
Так я рассуждал тогда, да и теперь, думаю, что это совершенно верно.
Нужно ли говорить, что на другой день страшное беспокойство овладело мной, в особенности когда пришел урочный час, а ее не было. Я имел терпение прождать, или, правильнее говоря, промучиться, до трех часов. Мне все представлялось, что она больна, что вчера у ней начиналась горячка.
В три часа я пошел к Жени и сказал Нерокомскому, что мне необходимо сказать ему два-три слова. Жени посмотрела на меня подозрительно, но ничего не сказала. Я увел его к себе.
– Не знаешь ли ты, – спросил я его (мы уже говорили друг другу «ты»), – не знаешь ли ты кого-нибудь из этих жидовских либералов? Мне нужен один адрес.
Но он припоминал, припоминал и не мог вспомнить. В отчаянии я побежал на Английский проспект.
LXXXIII
Помню, я три раза прошел его взад и вперед… Где искать?! Я тщательно осматривал каждый дом. То мне казалось, что он, ее отец, должен жить в маленьком, скаредном деревянном домишке, то думалось, что он занимает, как фабрикант, хорошую квартиру в каком-нибудь 4-5-этажном доме… И вдруг судьба сжалилась надо мной. Вглядываясь в раздумье вперед, я увидал жидовскую фигурку Габера, ковыляющую по тротуару. Она была так типична, что нельзя было ошибиться в ней; издали я стал следить за ней и наконец увидал, что он вошел в довольно большой 2-этажный дом на углу Торговой улицы. Я посмотрел на доску этого дома (хотя я все уже их изучил); на ней стояло: дом 2-й гильдии купца Хаврова.
Я вызвал дворника.
– Это дом Хаврова? – спросил я.
Он пристально, прищурив плутовские глаза, посмотрел на меня и сказал:
– Да-с, – это дом господина Хаврова, Михей Якимыча.
– А может быть, здесь живет Габер – Моисей Иохимович.
И при этих словах я вынул двугривенный и положил ему в руку.
Он поспешно спрятал его, снял шапку и прошептал:
– Покорнейше благодарю-с!..
– А Бог их знает, – сказал он, – это как кто спрашивает… Ихней веры, конечно, спрашивают Хавер или Хабер, ну а по-русски-то он значится Хавров – купец второй гильдии… Вот это и дом ихний. В нем 8 квартир да десять на дворе… Они ведь православные и в церковь нашу ходят, к Николе Морскому.
– Ну а что дочь его Лия Моисеевна… Ничего, здорова?..
– То есть Любовь Михевна, хе-хе… Ничего-с, здравствуют. Только они теперь в блевотику, должно быть, ушедши.
Я вынул три рубля и подал ему.
Он еще ниже поклонился, сказал опять «покорнейше благодарю-с» и, поспешно оглянувшись кругом, сунул бумажку в жилетный карман.
LXXXIV
– Если ты передашь ей, – сказал я шепотом письмецо, – то получишь еще пять.
– Слушаю-с… Отчего же не передать?.. Только, ваше благородие, я, как по совести, должен доложить, что это не действительно…
– Как не действительно?!
– Отчего же не передать?.. Это плевое дело… Только надо на совесть… ежели примерно сказать передать… а они сейчас… отнеси, мол, к отцу!.. ну ино письмо и отнесешь… Только хозяин больно уже ругаются… А иво место так просто, так знаете… с позволения сказать, в помойну яму кинешь… У нас ведь чисто содержать… Кажинну неделю выгребают.
Я ничего не сказал. Меня вдруг осенила мысль пойти в библиотеку и подействовать на солдатика, и я кинулся приводить ее в исполнение. Нанял извозчика и отправился в библиотеку. Но библиотека была уже заперта.
– Будем благоразумны, – сказал я себе… – Может быть, это просто пустая тревога, и она завтра же придет, и опять все пойдет по-прежнему, и я пошел в Летний сад. Там, в тени липовых аллей, зубрил и вникал в суть бритского языка, благословляя и проклиная всяких Бриттов и Скоттов. Вечер просидел с Жени и Нерокомским. Она заметила мою рассеянность.
– Ты как будто изменился, похудел? – спросила она.
– Нет!.. Не думаю… Просто устал.
Но на другой день этот устаток разыгрался в целую бурю. Когда подошел урочной час, я был сам не свой – ждать ли ее или идти в библиотеку? Ведь ее опять запрут в три часа. Притом и солдатик может не передать моей записки. Измученный этой неизвестностью, я решился подождать до четверти третьего и потом бросился на рысях в библиотеку.
Записку я заготовил заранее. Я просто осведомился, в самых почтительных выражениях, об здоровье и спрашивал ее, Лию Моисеевну, считает ли она необходимым продолжение наших уроков английского языка или я могу остаться с теми началами, которые она так великодушно указала мне, и продолжать изучение самостоятельно?
Я писал и думал: ведь все это ложь и притворство и никакие уроки английского языка не нужны мне. Но разве можно было написать ей прямо: я люблю вас, страстно, безумно, я живу вами, я благоговею перед вами?..
Нет, это было бы сумасбродство!..
LXXXV
Солдатик взял записку и обещался передать ей. На мой вопрос, была ли она сегодня в библиотеке, он отвечал:
– Нет, не были… А может быть, еще придут, чтобы взять книжку на дом… А в три часа мы уже закроем, по положению.
Со мной началась лихорадка страсти. Я не находись места, я не мог ничем заняться, ни о чем думать, как только о ней.
Мне казалось, что она просто завлекла меня. Что она сделала то, что ей было приказано. По крайней мере, это предположение охлаждало мою страсть и вместе с тем сердило меня, и я бросал тысячу проклятий на нее и на все лукавое еврейское племя.
Вечером я зашел к Жени. Я застал ее в слезах.
– О чем это?! – спросил я, и, вероятно, в моем голосе слышно было раздражение и досада.
Она отерла глаза и, указывая на стул, сказала:
– Присядьте. Вы сегодня целый день не заглянули ко мне… Если тебе нельзя бросить своих дел и ехать в Самбуновку, то скажи мне прямо и я поеду одна.
Я ничего не ответил, и она опять заговорила:
– Нерокомский хочет провожать меня, но я этого не желаю. – И она потупилась и перебирая складки платья, тихо сказала: – Он сегодня сделал мне предложение…
– Как?! – вскричал я. – Что же ты отвечала ему?..
– Я сказала, что не люблю его… а потому скоро надоем ему.
– Он очень хороший человек, – сказал я в раздумье.
Она ничего не ответила и вдруг выдернула платок и разразилась слезами и рыданиями. Я вскочил с кресла.
LXXXVI
– Жени!! Что это?.. К чему это?.. – И я поспешно налил стакан воды и поднес ей. Мне ужасно хотелось вылить ей этот стакан на голову. Я невольно вспомнил Серьчукова и Фиму. – Полно, перестань, – сказал я, – тебе необходимо быть теперь как можно покойнее… К чему расстраивать себя?.. Через два-три дня мы поедем в Самбуновку. И все устроится… Будь покойна!..
Она выпила нисколько глотков и, подав мне стакан, быстро и крепко схватила мою свободную руку обеими руками и прежде, чем я успел выдернуть ее, несколько раз страстно поцеловала ее.
– Жени!.. Что это?.. К чему?! – вскричал я.
Но она посмотрела на меня такими страстными, благодарными глазами, что я невольно потупился.
Она шептала:
– Не покидай меня!.. Ради Бога, друг мой, брат мой!.. Мне страшно… Когда я сижу одна, то мне все чудится его голос… я знаю, что это галлюцинация… но мне страшно… нервы… мне опять хочется убить себя… Отчаяние полное…