Тётя Мотя — страница 34 из 79

Филька тянул и тянул ее из зелено-лиловой воды и выдернул — покраснев, как рак, от натуги и от стыда, — сунул цветок Ирише и тут же отвернулся, начал усиленно грести. Она приняла, улыбнулась, как улыбаются девочки, когда получают первый свой букет, уткнулась в белый цветок носом — пахло свежестью, утренним туманом и почему-то сиренью. Гриша только тихо присвистнул и ничего не сказал. Она и ему улыбнулась — уже хитро, весело. Весь сегодняшний день был сплошь везением, счастьем. Мальчишки давно уже согласились взять ее с собой, но все не выпадало случая — и вот, наконец, отца в кои-то веки не было в городе, он уехал на именины в Мышкин к какому-то старому своему другу, мать второй день мучила мигрень, она почти не выходила из комнаты и все больше лежала. Значит, их исчезновение могло пройти незамеченным… Да ведь они на полдня всего, вернутся скоро, только обед пропустят.

И вот они уже плыли, тайно плыли — в Толгу! Несколько лет назад Ириша уже была там с батюшкой, матерью и братьями, но то был чинный приезд на пароходе, настоящее паломничество — с отстаиванием длинных служб, трапезами, совместной вечерней молитвой… Тогда она горячо молилась перед главной храмовой иконой — Богородица на темной доске, в темно-гранатовом одеянии так и глядела в душу — тепло, просто. Пожилой монах, отец Валериан, папин добрый знакомый, угощал ее после службы лимонными сладкими пряничками и подарил деревянную курочку-свистульку. Но то было еще в детстве, а теперь, теперь ей хотелось живых приключений, чтобы книжный мир, в который она погружалась с таким самозабвением, наконец ожил, чтобы и она мчалась во весь опор меж синих гор на верном Шалом, как княжна из любимой повести.

Мальчишки плавали в Толгу, конечно, не на пароходе.

Зацеппинг! — вот как это назвали бы сейчас, улыбаясь про себя, думала Тетя.

Лодку за 20 копеек на целый день взяли у Петьки-Рябого, но не ту, что обычно — с тесовой обводкой в один ряд, из которой нужно было вычерпывать всю дорогу воду, а покрепче, получше. Ради дамы на корабле. Плыли втроем, еще Гришка и его дружок, белокурый, кудрявый Филька — самый ловкий из мальчишек. Давно уже при виде Ириши Филя делался пунцовым, но она этого словно не замечала. И сейчас, положив кувшинку на корму, глядела во все глаза на тихо уходивший назад город. Ни грязи на улицах, ни луж, разлившихся после вчерашнего дождя, ни вонючих лошадиных лепешек и выщерблин на мостовой — ничего этого отсюда не было видно: лишь нарядная набережная поднималась над Волгой, высокий губернаторский дом, лицейский столп, храмы с колоколенками, муравьиная суета возле пристаней. Вскоре город исчез, за плоской отмелью на косогоре засверкали золотом стрекозиные крылышки мельниц…

Мальчики уже догребли до середины реки, из-за поворота вышел белый двухпалубник с двумя баржами позади, Филька закричал, оживился, сейчас же начали грести во все лопатки! И командовал: прямей бери, прямо, говорю! Опоздаешь — останешься ни с чем, переборщишь — махина оттеснит, перевернешься, утопнешь, как утонул в прошлом году Андрюшка с Таборской улицы. Нужно было подплыть так, чтобы нос их лодки сошелся с носом пустой лодки, всегда прицепленной к последней барже, просто на всякий случай. Подплыли наискось, совсем близко. Филя уже держал наготове веревку с крючком. Попал! Попал с первого раза, зацепились!

«Вверх, по матушке, по Волге!» — дружно запели Гриша с Филей на свой лад старую бурлацкую песню. А на пароходе, конечно, и знать не знали, что тянут новый груз — они для этой громады были легче пушинки. Вскоре показалась и Толга, высокие кедры, колокольня, купола храмов и зеленые монастырские крыши. Они аккуратно отцепились, погребли к берегу и причалили неподалеку от пристани, привязав лодку покрепче к тонкой, сломанной березке. Пошли все вместе на пристань, купили у стареньких монахов молоко, свежие невынутые просфоры и отправились в прозрачную кедровую рощу, которой окружен был монастырь. В роще у мальчиков давно было облюбовано местечко, на укромной лужайке, где два кедра прижались друг к другу, а третий точно обиделся и стоял поодаль. Быстро собрали сухие ветки, Филя запалил костерок, Гриша принес в котелке воду — для чая. Ириша разложила на чистую тряпочку хлеб, пироги, огурцы — все их запасы. Ветер донес шум с пристани — свистки, харканья рупоров, тяжкие стуки, топот сходящих по трапу пассажиров — подошел пароход. Но на миг стало тише — из раздвинувшей гам тишины над человеческим пеклом вознеслось к небу стройное, свежее пение хора. Это монахи запели новоприбывшим молебен. Ириша, мальчики замерли, напряженно вслушиваясь. И будто чистым, прохладным ветром повеяло…

Неподалеку от Внукова началась неожиданная пробка — после почти пустого шоссе! Этого просто не могло быть. Авария или… Так и есть — на светофоре гаишник без разговоров разворачивал всех к Боровскому шоссе. Тетя хорошо знала этот фокус. Пропускали кого-то важного, кто мчался то ли в аэропорт, то ли обратно. Все сейчас будут тесниться по узенькому Боровскому, и домой она уже не доедет. Тетя вырулила направо и встала на обочине — это был давно проверенный способ — лучше уж постоять минуть двадцать, а потом рвануть по свободной дороге! Она достала из сумки последние недочитанные странички второй части.

После описания поездки в Толгский монастырь, из которого все вернулись до нитки мокрые — на обратном пути, перед самым городом, полил крепкий июльский дождичек, — Голубев перешел к рассказу об отрочестве Ирины Ильиничны, Ириши. В двенадцать лет на день ангела отец Илья подарил дочке Ишимову — с цветными картинками, золотым обрезом. Девочка увлеклась историей, расспрашивала отца о крещении Руси, русских князьях, императоре Петре Первом. И однажды за обедом, на который заглянул давний приятель батюшки — преподаватель истории в Демидовском и собиратель древностей Степан Трифонович Крошкин, седенький, розовощекий, маленький, очень своей фамилии подходящий, она услышала, что история — это не одна Ишимова, Карамзин да Ключевский, история — во всем и всюду.

Тетя вздохнула, гаишник по-прежнему разворачивал всех, но машины с мигалками все не появлялись, на стекле лежала уже тонкая прозрачная простынка снежинок.

— Вот и сегодняшний день, — Крошкин взглянул за окно, за которым сыпал легкий январский снежок, и этот стол, — Крошкин слегка наклонился и потряс гнутую ножку крепкого, доставшегося им еще от деда, Сергея Парменыча, на века срубленного обеденного стола — стол даже не качнулся. И вот эта скатерть, — продолжал Крошкин. — Кружева-то кто плел? Неужели матушка?

Батюшка кивнул с улыбкой: она.

— Да, и вот это кружевное плетение, крючком. Значит, училась ваша матушка у кого-то из северной части нашей Ярославской губернии, на юге по-другому плетут, там больше на коклюшках, хотя сейчас уже и не найдешь никого — уходящее это искусство.

— А иконы — тоже история? — осмелилась спросить Ириша.

— Это уж само собой, — поднял голову Крошкин, глядя в красный угол, откуда темнел лик Спасителя в нимбе. — Но в том, что иконы — история, удивительного нет. Однако и весь дом ваш, с его убранством, и трубка, которую буду курить у батюшки вашего в кабинете, и вон та газета на комоде, «Приложение к Ярославским епархиальным ведомостям», где статья про Федора Черного отца Ильи опубликована, и даже разговор наш послеобеденный — тоже история. И то, что Паша — слышите? — напевает, и гимназические ваши отметки — история.

Тут вошла матушка, принесла чашки.

— Да, поняла, — подхватила Ириша, — и одежда, и мои книги. И вот этот чай в чашке.

— И они тоже, — согласился Крошкин, — но это можно руками пощупать, а историк должен видеть и то, чего не заметишь невооруженным глазом.

— Что же? — не поняла Ириша.

— Так вот то, о чем я вам только что и рассказал, — улыбнулся Крошкин. — Воздух!

После громадной Ишимовой, читаной-перечитаной, чуть не заученной наизусть, Ириша потребовала от отца новенького. Батюшка со словами: ну, уж этого тебе хватит до свадьбы, выдал ей имевшегося у него Карамзина. Но когда через полгода был прочитан и даже законспектирован весь Карамзин, отец Илья, глядя в аккуратные дочкины тетради с конспектами, испугался. К чему это? Завтра Ярославль его умнице станет тесен. И куда будет ей, с такой нелепой здесь любовью к истории, податься? Уж не в учительский ли институт, который как раз открылся? Но что хорошего в учительской судьбе — каторга с тетрадями, подготовка к урокам, тут уж станет не до истории. Выдать замуж — и дело с концом. Только вот за кого? За ярославского купчика? За семинариста? Но тогда с книгами тем более придется проститься! Однако не оставаться же ей и вековухой! Призвание женщины — материнство, отец Илья в это свято верил…

Шоссе, наконец, открыли, на улицах было по-воскресному свободно, и вскоре Тетя уже поднималась наверх, в квартиру-тюрьму, полная твердости и света, Тишкиного, конечно — ладно, Тишка, уговорила. Я попробую, эксперимента ради. В последний раз. Тебе, Коля, дается последний шанс.

Коля, как обычно, не вышел, крикнул из комнаты, перебивая телевизор — «Привет!» Только Теплый бежал ей навстречу по коридору, обнимал ее, как один он и мог: «Я соскучился по моему животику», и тут же без перехода: «Как ты думаешь, если одно крыло трехглавый дракон сломает в бою…»

Побежали деньки, последние, слышишь, Коля, быстрее меняй пластинку!

Она снова включилась в хозяйство, начала готовить, гораздо чаще, но зря, совершенно напрасно — Коля только плечами пожимал и по-прежнему тянул кошмарный свой рэп.

— Мать твою, опять пахнет горелым. Ты у меня вот здесь, — и он бил ладонью по горлу. Добавлял через паузу. — Со своей гарью. Это что масло? Ты не видишь, что тут написано: мар-га-рин! Ты меня достала!

А ночью он снова, как ни в чем не бывало, задыхаясь, говорил о любви.

Днем же клал чугунную ладонь на затылок и жал, толкал вниз, неторопливо, неумолимо давил лицо в воду, вел сквозь мутную прохладную толщу, все ниже и тяжелей, по щекам скользили острые рыбки, в виски ударялись неведомые подводные существа. Глаза упирались в темный песок — дно этой зловонной процветшей насилием и унижением зеленой реки; она умоляла отпустить, молча пыталась напомнить, здесь нечем дышать, здесь вода, Коля, кислорода нет, люди не приспособлены. Коля не слышал, Коля был наверху, опершись о воду, как о твердое дерево, чуть помогая себе коленом, и все держал ее великанской ладонью, с легкомыслием мальчишки, не ведавшего законов физики, тем более — что такое боль, страх, смерть. Напоследок в памяти вспыхивало: сегодня с дикарской резкостью над Третьим кольцом вставало солнце — в серое, толстым слоем облаков покрытое небо уткнулся столб оранжево-золотистого света, на глазах стал медленно рассеиваться в густой розовый веер, с ослепительной точкой у основания, пока сияние не захватило и облака, и улицу, и дома по самые крыши. Сияющая, раскрашенная синими узорами ладья уже приближалась, ласковая и пустая, точно материнское лоно после родов, точно лицо Ланина после поцелуя. Тяжесть вдруг отпускала, и с благодарной готовностью она понимала, дышать больше не нужно, вода — ее утешение, и послушно ложилась в люльку. Люлька была ей точно по размеру.