Глава третья
Тетя ждала последнего намека судьбы, едва слышного — но она бы различила! — зова, чтобы перевезти вещи, переехать из старой в новую, свежую, творческую жизнь, полную любви и счастья. Вместо этого только по-прежнему ласково, но, изредка казалось, уже почти равнодушно жужжал мобильный — как-то уж слишком знакомо корчил рожицы и привычно усмехался.
Они встречались урывками: ресторанчики, кафе, редкие промельки нормальной квартиры, но чаще всего после работы, отъехав от здания редакции — просто чтобы взглянуть друг на друга открыто, обменяться новостями, полчаса поболтать и поцеловаться (глубоко, долго) лишь на прощанье.
Потому что вот, вот зачем. Чтобы понимать. Ланин понимал ее, лучше, чем она себя понимала, лучше, чем она понимала его. «Любовь — понимание другого. Поцелуи — не единственный, но, возможно, самый короткий путь к пониманию. Физическая любовь — разговор душ на языке тела», — записывала она в заведенном неожиданно для себя ЖЖ, под идиотским псевдонимом, изумленно замечая, что на ее обрывочные посты о любви находятся читатели, и число друзей растет. «Все физическое — лишь телесная проекция душевных событий. Физическая близость — только следствие другой, возникающей там, где нет плоти».
Несмотря на сбивчивый ритм их пересечений, на узнаваемость всех повадок его и шуток, Тетя видела, что любит Ланина все сильнее, что он становится ей все ближе, но отмечала, что эта кипящая и все углубляющаяся река течет вовсе не из нее, не из сердца — источник за пределами ее существа, откуда-то еще лились эти струи, раньше мимо, а теперь вдруг повернули и прошли сквозь. И двигались дальше, к нему, а пробив его, текли вперед, а потом прятались за синеватый горизонт. Одно смутное предположение об источнике все-таки билось в ней — возможно, река текла из моря: вода была солона на вкус.
Начавшись осенью, их любовь так и осталась осенней, в ней присутствовал то распускавшийся, то почти таявший и все же неизменный привкус грусти.
Душа была полна, заполнена лучшим, что существовало на земле, — она любила. Чего ж еще? Отчего эти вечные близкие слезы? Но стоило ей заплакать, приходил если не ответ, то его отголосок — жесткие, благородные черты прежде никогда всерьез не осознаваемого ею закона внезапно проступали сквозь шелковые покровы обожания и блаженства. И прошлое, треклятое, полное мук, разбитых тарелок, угрюмого молчания и вечного насилия над ней, прошлое оборачивалось раем небесным. Раем невинности и чистоты. Который она потеряла. А прежде была девочкой. Ты моя девочка. Но это уже вчера.
Вечерами, когда уложен был Теплый и перемыта вся посуда, когда у нее оставалось полчасика на себя — вместо расслабления, отдыха, радости, что можно хоть немного пожить в покое, она испытывала одну только истерзанность, старость. Все было перебито внутри — этими вырванными у судьбы, с мясом, нитками, поспешными свиданиями, жадными поцелуями в машине, этой постоянной перепиской, которую надо было скрывать, разговорами по мобильному в пробках ни о чем, но особенно необходимостью жить разведчиком во враждебной стране. Отстреливаться при первой же опасности, подвирать и врать прямехонько в лоб.
Утром свет возвращался — она поднималась бодрой, ясной, вела закутанного Теплого по выпавшему снежку в сад, ее «девятка» недолюбливала холода, и они топали пешком, осторожно вдыхая свежий, морозный воздух, любуясь запорошенными кусточками во дворе. Теплый крепко сжимал колючей варежкой ее неодетую руку, ехавший мимо автомобиль выбрасывал обрывок знакомой песенки. И внезапно она ощущала: милость. Милость разлита повсюду — неважно чья.
Жизнь оказывалась озарена светом нового зимнего дня, великой и доброй бесконечностью неба, жизнь действительно, и в эти минуты она ясно чувствовала это, была гораздо шире всех установлений, законов, границ, придуманных всего лишь людьми, шире жгучих, мелких страданий, ссор, обид, оскорблений, жизнь оказывалась восхитительна, потому что была слетающим с веток облачком снежной пыли — толкнул ветер, мускулистым темноволосым пареньком без шапки, выкатившимся из подъезда пружинистым легким зверем, в два прыжка перескочившим двор, мелкими шажочками семенящей бабусей с черной сумкой под ручку.
Так они и пережили февраль и самое начало марта, пока не захныкали, не закапали новые оттепели, с жесткой веселостью окунавшие Тетю в неясную и все растущую тревогу, которая обрушила наконец терпеливое, прилежное ожидание так и не прозвучавшего зова. Ланин молчал, молчал и никуда не звал ее!
И все-таки можно, можно было подождать, потерпеть еще немного, лишь бы не угодить под рваный мокрый снег, возвращаясь от метро скользкой зыбкой тропинкой сквозь темный, плохо освещенный двор, потому что так гораздо короче.
Ах, если бы только никогда не слышать тоскливо скребущего звука лопат дворника, не видеть облитых белым сиянием машин, заснеженной косматой собаки с озябшим хозяином на поводке, ненадежно дрожащих желтых окон, она, может, еще пожила бы так, как получится, как выходит и куда несет. Но снег все падал.
Она позвонила Ланину, укрывшись под крышу собственного подъезда. Он обрадовался ей, как всегда. И без всякого перехода, не спрашивая, может ли он сейчас долго говорить, Тетя сделала ему совсем простое предложение, сказав, что готова. Готова с ним жить. В одной квартире, комнате, жизни. Ввернула про Теплого, что он тоже поселится с ними. Так будет правильно.
— Правильно? — Миш присвистнул и смолк.
Басовитое добродушное урчание, лившееся до этого, стихло. Она не мешала, давала ему подумать. Смотрела на мокрое светящееся покрывало, укрывшее лавки в их дворе. Он наконец ответил, изменившимся злым веселым голосом: да, я согласен, вот только жить нам придется вчетвером. Кто же четвертый? Люба — моя жена. Больная, у нее рак, я тебе, кажется, говорил. Нет, никогда, первый раз слышу. Ты вообще впервые произносишь ее имя. Неужели? Я и забыла, что у тебя жена. Тем не менее. Она есть. Она меня любит. И она не справится без меня. Что прикажешь делать с ней? Выкинуть на улицу? Сказать ей: тетя Люба, бай-бай? Но она пропадет, погибнет (он заговорил еще на полтона выше) сразу же, как орхидея на морозе. Какой сильный образ. Возможно, образ и слаб, но она ни минуты не работала, вся ее жизнь была в дочери, Даше, и во мне, Даша уехала — остался я. И, как ты совершенно верно заметила однажды, она гладит мне рубашки, готовит ужин, и в этой заботе, которая пусть и даром мне не нужна, но в этой заботе состоит смысл ее жизни! Давай его отнимем у нее! Он говорил все более раздраженно, уверенный в своей правоте, восхищенный своим праведным гневом. Хорошо, — вступила она, стараясь говорить как можно тише и тверже. Она тебя любит, а ты? Давно про это не думал, — он хихикнул и вдруг засмеялся. — Ну, да это у тебя профессиональное! Исправлять чужие ошибки. Но, видишь ли, мы вместе почти тридцать лет, у нас общая дочь, жизнь. А я? Ты? Да я надоем тебе через два года, и ты же, ты сбежишь первая, а не сбежишь, будешь мучиться, изнывать и поглядывать на сторону. Ты же даже не представляешь себе, что это такое, жить со мной постоянно. Нам с тобой достается лучшее друг в друге. Нам с тобой… Довольно. Я все это знаю. Читала в одном женском психологическом журнале. Нужно ли изменять мужу? Может ли это оздоровить атмосферу в семье? Она бросила трубку, она не хотела его знать. Пискнула напоследок: «Прощай» и нажала отбой. Катись к черту.
На следующий день после звонка и воцарившейся тишины, которая оказалась приятна — ни звонков, ни эсэмэсок, ни ужаса, что именно эту и забудешь стереть — вот и слава Богу, и славно.
В тот же тихий день, нет, уже вечер, пятничный, свободный, непоздний, Коля захотел ее губ и сисек. Без возражений. Теплый возился в соседней комнате и в любой миг мог войти. Но Колины руки уже хозяйничали, уже жадно мяли тесто ее тела, из которого мы построим дом, не обращая внимания на просьбы. Послышались шаги, Теплый идет сюда, подожди! Куда там… Я устал ждать, не открывая рта, ответил Коля. И продолжал… Ты сдурел! Отстань сейчас же. Она укусила его, попался средний палец — Коля вскрикнул, замотал рукой, размахнулся, врезал ей со всей силы, наотмашь, ладонью, по щеке. В комнате повис звонкий шлепок. Удар был сокрушителен, на мгновенье Тете показалось — у нее отлетела голова.
Она вскрикнула и сейчас же услышала ответный крик — в дверях стоял Теплый! Не глядя на нее, Коля выскочил в коридор, толкнул Теплого (тот и правда шел к ним, но, кажется, ничего не видел, только слышал, слышал, может быть?), впрыгнул в ботинки, ткнул руки в рукава. Сочно чмокнула дверь. От толчка Теплый упал, но тут же поднялся. Не заплакал. Тетя бросилась в ванну, два-три-четыре тяжких взрыда, умывание, взгляд в зеркало — какое смешное лицо, неравномерное распределение румянца, несимметричное. Заткнула рот полотенцем, еще один незапланированный взрыд. Вытерлась, застегнулась, сходила на кухню, отмотала от рулона пакетик, оторвала, обратно в ванную — сложила в пакетик две зубные щетки, большую и маленькую, пасты — взрослую и с Микки-Маусом, дезодорант, расческу, ночной крем. Из комода вынула полотенце, раз и два, чистую пижаму для Теплого, запасные колготки, носки. Кидала в рюкзак что-то еще — яблоки, ложки, кипятильник, достала из шестого тома Лескова несколько купюр…
— Одевайся!
— Мама, мы на прогулку?!
— Какую прогулку! Мы в поход.
Как же он обрадовался, дурачок. Запрыгал, закричал. Как-то редко у них выходило вместе погулять. Всегда бы так — вечно тормозящий Теплый одевался сейчас, как ветер, то есть, конечно, водолазка наизнанку, свитер задом наперед — зато быстро! Она переодевала его, кутала поплотней, вот тебе шарф, вот шапка, варежки не забудь. Из глаз снова вдруг покатились слезы — быстрым градом.
Теплый поднял голову. Заметил, застыл.
— Мама, ты… — плачешь?
— Глупенький, я так играю.
— Во что? — он замер, улыбка приклеилась к лицу, и верит и не верит.
— Что плачу.
Теплый внимательно смотрел. А она уже утерла слезы, да правда и